Я узнал ее с той невозможной уверенностью, с какой в кошмарном сне узнаем мы черты умершего. Голубой свет, прическа и вечернее платье создали для нее антураж старины, изолировав ее от реальной жизни и настоящего времени, будто поместив внутрь невидимой стеклянной урны. Губы ее шевелились — она пела, — но голос, искаженный микрофоном, был не ее: звучал более хрипло и искусно, хотя, надо сказать, спустя столько лет я сомневался, что способен его досконально вспомнить. Тем более что я никогда не слышал, как она пела. Однако она всегда обладала способностью мгновенно преображаться: черты ее лица, и сильные руки, и все ее спокойное и высокомерное существование только казались атрибутами неизменности. Теперь, на сцене, она самым неимоверным образом была и сама собой, и другой — более плотской и холодной, чем в тот год, когда я с ней познакомился; теперь она улыбалась, словно стоя в одиночестве перед зеркалом, обтянутая черным шелком вечернего платья, как героини кинофильмов и фам-фаталь из ее романов, неизменно погибавшие от пули в последней главе, успев искупить грехи умопомрачительного коварства самоотверженностью любви. В те давние времена, когда она жила с Вальтером и еще не знала, что тот скоро умрет, не знала, что я прибыл из Англии с заданием убить его, она умела становиться в течение дня разными женщинами: незнакомыми, существующими одновременно, повторяющими друг друга, словно отражения в череде зеркал. Точно так же менялась она и в ту минуту, пока я, не отрывая глаз, смотрел на нее, менялась вследствие таинственных модификаций освещения: были мгновения, когда она ускользала от меня, и я смирялся с очевидностью обмана, однако им на смену приходили другие, когда она представала собой с большей, чем когда бы то ни было, явственностью, замерев в точном фотографическом соответствии, запечатленной на веки вечные красоткой из немого кино. Но этого не могло быть, решительно невозможно, чтобы она не изменилась, но еще более невозможным было то, чтобы Ребека Осорио, которую я знал, пела в ночном клубе, одетая как Рита Хейворт, — преображенная, предавшая саму себя, с холодным бесстыдством покачивающая бедрами под мягкий и постепенно нарастающий ритм бонго, который отзывался у меня в висках мощной, как при сильном жаре, пульсацией. С силой большей, чем неверие или изумление, меня накрыло волной ощущение оскорбления, почти профанации, поскольку, чем дольше пела эта женщина, тем с большей отчетливостью в ее движениях проступала завуалированная и несомненная дерзость, хладнокровное бесстыдство соблазнения, обволакивавшее меня мутной взвесью двойной боли — желания и бесчестия. Она прикрывала глаза, касалась микрофона губами, проводила руками по бедрам, выпячивая живот, двигая им под ритмичные спазмы музыки, но лицо ее оставалось бесстрастным, словно принадлежало другой женщине, которой здесь не было, которая не могла быть уязвлена ни позором, ни сладострастием, — Ребеке Осорио, ее двойнику, образу, сотканному из памяти и лучей света, слепленному в воздухе из мимолетных языков пламени.

Взгляд ее был устремлен в зал, прямо на меня, но видела она не меня: в упор, словно вызывая на дуэль, она глядела в ложу, где мерцал красный огонек сигареты, и тут я припомнил учащенное дыхание и слова того мужчины: «пой для меня, одевайся и раздевайся для меня» — и подумал, что все ее движения, жесты — это и вызов, и самозаклание. Голос ее умолк, фортепиано стихло, сухие и гулкие звуки бонго сначала внезапно разогнались до барабанной дроби, а потом белые ладони опустились на туго натянутую кожу, снимая резонанс. Вслед за воцарившейся тишиной, когда она, на миг замерев с откинутой назад головой, вновь пришла в движение и возобновились удары, но только совсем тихо, как будто забилось сердце: и мое сердце, что долгие годы билось бесстрастно и ровно, а теперь заколотилось так, что каждый удар стал уколом боли; и сердце Андраде, приходившего сюда каждую ночь умирать от желания и ревности; и сердце того мужчины, который курил и смотрел, чья неугасимая сигарета упорным и бессонным зрачком рдела во тьме. Экзальтация и бесстыдство достигали у меня на глазах кульминации в булькающем ритме бонго, и ритм этот, казалось, осыпал девушку ударами, словно ослабевшего боксера, расчленяя ее, швырнув на колени, методично навязывая ей резкие, синкопированные движения в танце обнажения, в котором она, будто срывая с себя кожу лоскутами, снимала длинные, до локтей, перчатки — одну, потом вторую, спускала с плеч бретельки черного шелкового платья, опавшего сначала до талии, затем соскользнувшего к ногам текучей блестящей субстанцией, растекшись лужицей ртути, из которой вырастало обнаженное тело: голова опущена, лицо укрыто волной волос, руки скрещены на животе, дыхание тяжелое, подгоняемое не усталостью — яростью. И через секунду она, подобно сверкнувшей молнии, пропала во тьме.

Перейти на страницу:

Все книги серии Поляндрия No Age

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже