— Больно умке, он лапы себе лижет, и кажется ему, что стал он ребенком. И тогда къочатко не ревет, а плачет, как ребенок. И на его плач отзывается воплями Древовтыкающая женщина. Къочатко спешит к ней, плачет, как ребенок, грудь ее сосет… И тогда появляется у него необыкновенная сила и становится он еще злее. Иногда в сильную пургу можно услышать, как вопит Древовтыкающая женщина, как ревет и плачет къочатко.
«Да, страшновато», — повторил про себя Александр Васильевич.
— А бывает, что из головы къочатко вылетает всего один ворон. Выберет себе человека, летает за ним и все каркает и каркает над его головой, беду накликает…
Пойгин посмотрел в небо.
— Тебя чем-то встревожил тот ворон? — осторожно спросил Александр Васильевич.
Пойгин промолчал, опять пристально оглядел небо, не донеся трубку до рта.
— В своем безумии къочатко становится медвежьим черным шаманом… Он смотрит на луну и думает, что это бубен. Высоко бубен, и къочатко задирает голову, ревет и колотит куда придется лапами, ломает себе кости. Больно ему, ревет от боли и еще сильнее колотит. Такому лучше не попадаться…
— Ты видел къочатко?
— Нет, только слышал. Когда он ревет, у всех от страха душа снегом покрывается…
— И у тебя покрывалась?
— А как же. Но я белый шаман. Я знаю, что къочатко — черный шаман. У меня к нему ярость. А ярость — это огонь… Снег тает от огня, и страх проходит… Ну, поехали дальше. Скоро разводье.
На этот раз Пойгин направлял вожаков упряжки по какому-то одному ему известному пути. Иногда останавливался у тороса, приметив в сугробе впадину. Он знал, что тут может встретиться отдушина тюленя — лахтака или нерпы.
В марте — апреле тюлени прогрызают колпаки своей отдушины, образованной под глубоким сугробом, сгребают часть снега ластами в воду, строят себе родильный очаг — закрытую камеру. От воды и дыхания тюленя детенышу его тепло в таком очаге.
Белый пушистый мех малыша еще способен намокать, и потому для него страшнее всего упасть в воду. Иногда, оставшись один, он сползает в воду и тонет. Но больше всего бед для потомства тюленей — от того же умки или от песцов.
Умка разгребает снег, просовывает лапу в родильный очаг тюленя и вытаскивает детеныша наружу. Бывает, что, прежде чем съесть его, он долго играет им, как кошка с мышкой, подбрасывает, валяет на снегу, щекочет его носом. Обезумевший от страха, тот кричит, а умка поглядывает на отдушину: не покажется ли мать — должна же она прийти на помощь своему детенышу…
Пойгин проткнул впадину в сугробе, потом обошел его и обнаружил с обратной стороны ход, проделанный песцами. Разворотив снег, он достал из ямы шкуру нерпы— все, что осталось от нее после пира песцов. Вплоть до ластов шкура была вывернута, как рукавица, наизнанку и аккуратно очищена острыми зубами песцов от жира. Песцы проедают шкуру тюленя у самого рта и начинают, словно бы из мешка, вытаскивать мясо жертвы, выворачивая при этом ее шкуру.
— Большая была нерпа, — сказал Пойгин. Осмотрел следы песцов. — Стая напала — семь песцов.
Журавлев не удивился, что Пойгин так точно определил количество песцов: для него понять это было так же просто, как Александру Васильевичу прочесть страницу букваря.
Все выше поднималось солнце. Льды погружались в марево. То там, то здесь возникали миражи: небо становилось гигантским зеркалом, в котором плавали, как в океане, опрокинутые вершинами вниз причудливые торосы. Все вокруг становилось подвижным, зыбким, и можно было подумать, что ледяной припай уже оторвался от берега и пошел в свой дрейф. Это порождало в душе Журавлева безотчетную тревогу и в то же время переполняло его ощущением, что он видит истинное чудо. В растревоженном воображении, таком же зыбком, как все, что плавилось, перекипало в солнечном мареве, виделись ему призраки белых медведей, стремительные, как видения быстротечного сна. Вот один из медведей приостановился, сел по-человечески на задние лапы, а передними пришлепнул себя по голове. И взметнулись черные вороны — беспокойные думы умки, выпущенные им на волю… Какой удивительный образ! Умка думает. И человек тоже думает. Следит человек за птицей вещей, вылетевшей из головы умки, и пытается понять: в чем смысл ее тревожного и настойчивого предостережения? Может, вещая птица напоминает о том, как необходимо человеку понимать душу зверя?
Каркает ворон — но не накликает беду, а остерегает от нее. Далеко-далеко отзывается на голос ворона седой океан. Зародившись где-то в холодной пучине, голос океана наполнялся хрустальным звоном льдов, устремлялся ввысь и, казалось, превращался в фантастические видения арктического миража, во всполохи севернрго сияния. Да, Журавлев чувствовал Арктику, он был весь безраздельно в ее плену…