«О Зонненбург, о Зонненбург, зеленые листочки! Где сидел я прошлым летом? Не в Берлине, не в Штеттине, не сидел я в Кенигсберге. Ну, так где же я сидел? Нет, приятель, ты не знаешь: в Зонненбурге, в Зонненбурге.

О Зонненбург, зеленые листочки. Вот образцовая тюрьма, царит в ней с утра до ночи высокая, высокая, высокая гуманность. Там нас не бьют, не обижают, не цукают, не оскорбляют. Там все, что надо, вдоволь есть, чтоб выпить, покурить, поесть.

Там чудесные перины, папиросы, пиво, вина. Да, приятель, там жить можно, надзиратели надежны, преданы нам телом и душой, мы чинодралам отдадим сапоги, а вы достаньте папирос нам и жратвы. Выдайте выпить, нам всем телом и душой, ну а мы вам отдадим шинели, гимнастерки, сапоги. Носить мы их не будем, вы можете загнать их, ведь деньги очень пригодятся нам, бедным арестантам.

Но есть у нас два молодчика, они хотят нас выдать, мы им переломаем кости, подумать им бы не мешало, пусть веселятся вместе с нами, не то расплатятся боками, не то мы им дадим на память, не будет мало.

Слабоват только наш господин директор, он совсем не замечает ничего. А вот недавно к нам один явился и хотел ревизовать свободное исправительное заведение Зонненбург, – ну, с ним случилось нехорошее дело. Про то, что с ним случилось, сейчас я расскажу. Сидели все мы в кабаке, два надзирателя и мы, и вот когда мы все сидели в кабаке, кто пришел, кто к нам пришел, ну кто же к нам пришел.

К нам пришел, бум, бум, к нам пришел, бум, бум, господин ревизор, – что вы скажете на это? Да здравствует! – вскричали мы. – Пускай живет, ревизорчик наш, пускай живет, пусть прилипнет к потолку, пусть закажет коньяку, пусть присядет в уголку.

Что сказал нам господин ревизор? Это я, господин ревизор, бум, бум, это он. Это я, господин ревизор, бум, бум, это он. Сейчас я всех вас в карцер упеку и надзирателей, и арестантов; вам нечего смеяться, пора приготовляться. Бум, это он, бум, бум, это он, бум, бум!

О Зонненбург, о Зонненбург, зеленые листочки. Тут разозлили мы его втройне, и он пошел домой к жене и злость свою излил. Бум, бум, господин ревизор. Так он остался с носом в этот раз, но только пусть не сердится на нас».

Коричневые штаны и черный суконный бушлат! Один из молодчиков вынимает из свертка коричневый арестантский бушлат. Продается с торгов, цены снижены до крайности, коричневая неделя, бушлат отдается почти задаром, всего за одну рюмочку коньяку, налетай, кому надо! Веселье, радость, выпьем-ка еще по одной! Вторым номером пойдет пара парусиновых туфель, хорошо знакомых с местными условиями каторжных тюрем, с соломенными подошвами, особенно пригодны для побегов, третьим номером – одеяло. Послушай, ты бы хоть одеяло-то коменданту сдал.

Неслышно входит хозяйка и, осторожно закрывая за собою дверь, говорит: Тише, тише, там у нас гости. Один с тревогой поглядывает на окно. Его сосед смеется: «В окно? Этот номер не пройдет. Если что, то вот – гляди, – он нагибается под стол и подымает люк. – В погреб, а оттуда на соседний двор, не надо и карабкаться, все ровная дорога. Только не снимать шапки, а то обратят внимание».

Какой-то старик бурчит: «Хорошая песня, которую ты спел, но есть еще и другие. Тоже не плохи. Эту вот знаешь?» Он достает из кармана исписанную кривыми каракулями и сильно потрепанную бумажку. «Смерть кандальника». – «А она не очень жалостливая?» – «Что значит „жалостливая“? Правдивая она, и подходящая, точь-в-точь как твоя». – «Ну ладно, ладно, понятно, только ты не расстраивайся».

«Смерть кандальника. Хоть и бедный, но веселый, шел он честною стезею, свято чтил он благородство, чуждо было ему злое. Но несчастья злые духи на его дороге встали, обвинен он был в злодействе, и шпики его забрали. (Ах, эта травля, эта травля, эта проклятая травля, как они меня травили, эти псы проклятые, как травили, ведь чуть совсем не убили. Чем дальше, тем больше, без конца, без конца, не знаешь, куда деваться, так скоро бежать невозможно, а бежишь, бежишь что есть сил, и в конце концов все равно тебя догонят. Вот теперь загнали, затравили Франца, ладно, хватит с меня, довольно, отдамся я им, ладно уж, нате вам, подавитесь!)

Как ни плакал он, ни клялся, суд не верил его слову, все улики были против, в кандалы он был закован. Судьи мудрые ошиблись (ах, эта травля, эта травля, эта проклятая травля), их не правым приговором (ах, как эти проклятые псы меня травили) заклеймен он был навеки несмываемым позором. Люди, люди, – восклицал он, слезы горя подавляя, – отчего мне нету веры, никому не сделал зла я. (Чем дальше, тем больше, ниоткуда нет спасенья. Бежишь, бежишь без конца, а так скоро бежать невозможно, нет сил, я сделал все, что мог.)

А когда из стен темницы вышел чуждым пилигримом, то весь мир переменился, да и сам уж стал другим он. Он бродил по краю бездны, путь потерян безвозвратно, и его, больного сердцем, гнала бездна в ночь обратно. И бедняк, людьми презренный (ах, эта травля, эта гнусная, проклятая травля), потерял тогда терпенье, он пошел и стал убийцей, совершил он преступленье. В этот раз он был виновен.

Перейти на страницу:

Все книги серии Большой роман

Похожие книги