Каждому было ясно, что ведут их на запад — длинные тонкие тени шли впереди заключенных. Через каждые два часа они делали привал. На втором или третьем привале они расслышали далекую канонаду. Звук был такой слабый, что, когда они вновь пошли маршем, топот и шарканье ног заглушили его. В полдень солдаты и охранники разожгли костры и начали готовить еду из тех припасов, которые заключенные везли на повозках. Солдаты оживленно говорили и смеялись. Сначала с заключенными они совсем не общались. Будто само существование заключенных мешало им; хотя они и охраняли заключенных, признавать, что те существуют, они не хотели. Первым заговорил с заключенным латыш средних лет, который услышал, как двое пленников говорят между собой на его родном языке. Они назвали друг другу место своего рождения, а затем какое-то время прошагали рядом в неловком молчании, пока наконец к ним не подошел охранник. Тогда солдат пошел дальше вдоль колонны. Позднее он принес своим землякам маленький кусочек табачной плитки, от табака их затошнило, желудки у них были слишком слабы для таких вещей.
В полях работали только женщины. Они занимались своим делом и почти не поворачивались понаблюдать за длинной шаркающей колонной. В деревнях вообще никого не было, но внимательный взгляд заключенных мог бы заметить легкое колыхание занавески или слегка приоткрытую дверь. Вдоль дороги стояло немало распятий, и некоторые потрясали кулаками, проходя мимо. Один даже плюнул. Брум сказал:
— Не богохульствуй.
— Сама наша жизнь уже богохульство, — ответил плевавший и начал очень громко читать молитву, пока его не огрел прикладом охранник. Брум обратился к охраннику:
— Не бейте его, он сам выдохнется.
Как ни странно, но охранник ушел, а плевавший угомонился.
Вскоре люди стали уставать и перемещаться в конец колонны. Колонна была длинной, и идущие впереди почти не видели замыкавших, так что они не знали, что происходит с отстающими, но весь день время от времени раздавались выстрелы. Некоторые говорили, что это солдаты охотились на птиц и зайцев.
Ян и Брум шли рядом. Разговор начал Брум. Они говорили о жизни концлагере и о товарищах по несчастью, которых оба помнили. Потом Брум пустился рассказывать о своей жизни до концлагеря. Это было необычно, заключенные, как правило, избегали говорить о прежней жизни и семье. Сначала Яну показалось, что он имеет дело с капо, пытающимся вытянуть из него информацию, но Брум говорил о себе и, похоже, не собирался ничего выведывать о Яне.
Отец Брума, француз, приехал в Чехословакию работать виноделом. Его мать принадлежала к одному из лучших еврейских семейств в Праге.
— Я еврейский католик, — сказал Брум Яну. — Только в десять лет я понял, что не у каждого человека в мире мать — еврейка, а отец — католик. — Дома они чаще всего говорили по-немецки, хотя мать хорошо владела и французским.
Мать Брума любила музыку и играла на музыкальных вечерах, которые они устраивали у себя дома. Отец на таких вечерах молча напивался, он сидел с осоловелыми глазами в глубине комнаты, и никто из гостей не решался повернуть туда голову.
До войны Брум учился в Немецком университете Праги, но в 1940 году немцы выгнали его оттуда как еврея-полукровку. Даже ненависти к нацистам за университет не испытывал. Себя он называл «политическим девственником».
Работу ему найти сначала не удавалось — и не потому, что его преследовали нацисты, сами чехи не хотели провоцировать немцев. По иронии судьбы работу он в конце концов получил непосредственно у нацистов. Поражение Франции срочно потребовало многочисленных переводчиков со знанием французского языка. Брум отправился во Францию в качестве вольнонаемного переводчика вермахта.
Даже как вольнонаемный Брум оказался представителем высшей расы: странный и пугающий опыт для молодого человека, впервые приехавшего на родину своего отца. Брум стал переводчиком в штабе 312-й группы военной полиции в Кане. Эта группа занималась расследованием преступлений местных жителей против немецкой армии.
Многие задержанные французы напоминали Бруму об отце. Против своего желания он начал переживать за их судьбы. Иногда его заставляли присутствовать в качестве свидетеля на казнях, порой информацию добывали у задержанных пытками, при которых ему также приходилось присутствовать.
Брум стал ненавидеть свою работу. Иногда он не мог сомкнуть глаз всю ночь, зная, что стоит ему заснуть — и настанет ненавистное утро. Несварение желудка вызывало желудочные боли — живот фокусирует страх, — которые, в свою очередь, кончались кишечной коликой. Иногда он пользовался своим беглым французским, чтобы вставить в свой перевод слово сочувствия или совета. Пошла молва, что Брум — человечный немец. Какое-то время Брум вел двойную игру, выдавая немцам сведения, которые никогда не получил бы, если бы заключенные не доверяли ему.