Не то чтобы он не чувствовал, что существует: он чувствует свое дыхание, свое тепло, иногда и чужое, он носит свое тело, в нем проходят мысли, он работает, — вещь рождается у него под руками. Но на сколько верст в окружности существует он, на сколько лет?
Смотря кто. Есть диаметр сознания. Интерес к прошлому одновременен с интересом к будущему. Человек из записной книжки Чехова взглянул на похороны: вот ты умер, тебя хоронить несут, а я завтракать пойду.
Этот человек, конечно, может сказать и о будущем: вот ты не родился еще, и у тебя нет фамилии, а я сейчас завтракать пойду».
Этот «диаметр сознания» велик у поэта. У него не только интерес к прошлому и к будущему, но не прерывающаяся прямая с ним связь; так же отчетливо, как чувствует он «свое дыханье, свое тепло», он знает: «На стекла вечности уже легло мое дыхание, мое тепло». Мысль о той жизни, которая текла или будет течь без него, для него естественна. В стихотворении «Тебе — через сто лет» М. Цветаева с такою страстью говорит со своим будущим читателем, что в его реальности и прочной связанности с сегодняшней жизнью поэта усомниться невозможно. Само писание стихотворения уже предполагает будущего читателя; в одно и то же время оно и мотивировано фактом его долженствующего существования, и прямо воздействует на осуществление самой этой возможности. Эта прямая зависимость выразилась в дневниковой записи М. Цветаевой: «Вчера целый день думала о том — через 100 лет — и писала ему стихи. Стихи написаны он будет». Напомним и статью О. Мандельштама «О собеседнике», где показано, что существование этого отдаленного во времени читателя как бы заложено в самой структуре стиха, вращено в нее. Цитируя строки:
— он поясняет: «Проницательный взор Баратынского устремляется мимо поколения, а в поколении есть друзья, — чтобы остановиться на неизвестном, но определенном «читателе»…» Дело, оказывается, в том, что «обращение к конкретному собеседнику обескрыливает стих, лишает его воздуха, полета. Воздух стиха есть неожиданное. Обращаясь — к известному, мы можем сказать только известное». Поэт знает, чувствует, ощущает ежечасно — он не просто останется в памяти живущих, но само слово его останется на их устах, его словами будут они говорить о себе.
В массовом сознании в отличие от поэтического господствует сегодняшний день.«…И некогда нам оглянуться назад» — нивелирующая песенная форма, делающая банальным даже небанальное, облекла здесь вполне справедливое горестное наблюдение над ежедневным опытом современника. Ни оглянуться назад, ни заглянуть вперед, ни взглянуть на сегодняшний день — извне; и оценки этого дня автоматически распространяются на будущее.
Именно фетишизация нынешнего дня с его оценками сказывается в том, как решительно обходятся люди с документами, отразившими этот день или дни давно минувшие. В сегодняшнем массовом сознании «старое» нередко отождествляется с «ненужным». Молодой человек, едучи на машине по узким улочкам, говорит: «И что эти дома здесь стоят, кому они нужны? Старые! Снесли бы их — построили бы новые, современные…» Здесь важно то, что проблема большей или меньшей ценности «старого» перед ним не встает — она вся уже исчерпана противоположением «старого» «новому».
Это простейшее умозаключение («старое — значит, ненужное»), прочно основанное на невежестве, попадая в определенные сферы деятельности, становится силой разрушительной. В районной библиотеке идет чистка фонда. «Что вы выкидываете?» — «А старые книги!» — «Это в каком же смысле «старые?» — «Ну, которые вышли давно!» Это были книги двадцатых годов нашего века; многие из них были библиографической редкостью.
И уж безусловно «старое-ненужное» — все эти связки старых писем, выцветшие коробки, набитые бумажками — счета не счета, какие-то записки…
Старая генеральша в одном из самых ранних рассказов В. Катаева «Сигары его превосходительства» (1923) роется в ящиках своего туалетного столика, пытаясь найти что-нибудь для продажи, перетирая ту «не имеющую никакой ценности дрянь, которой всегда бывают набиты коробки и ящики женщин ее возраста.