Конечно, это суть отечественного мышления. Собственно говоря, весь русский язык находится на полях. Но отсюда вытекает другое, совершенно не учтенное Мандельштамом свойство: заметки на полях полей русского языка образуют единое поле. Весь язык это развернутое примечание, где оговорки и сноски никак не вынесены за текст, а находятся внутри. Отсюда постоянное «внутренное комментаторство», бубнение и бормотание, наивное, все более и более запутывающееся объяснение. Это какое-то постоянно корректируемое косоглазие. Косой взгляд Мандельштама не корректируется оговорками, и русский читатель из-за этого «промахивается». Моё первое (первичное) впечатление от «Египетской марки»: «Финтифлюшка с двумя десятками прекрасных предложений». Последующее «догадывание» оказывается пресным, как бы случайным и необязательным. А русский язык очень обязательный, обязывающий, связывающий разлетающуюся суть в сложноподчинённую связь. В прозе Мандельштама нет опоры для глаза, «акрополя» и нет.
Он недолюбливал Цветаеву, относил её к категории поэтесс вымученных и искусственных:
«На долю женщин в поэзии выпала огромная область пародии, в самом серьёзным и формальным смысле этого слова. Женская поэзия является бессознательной пародией … Большинство московских поэтесс ушиблены метафорой. Это бедные Изиды, обречённые на вечные поиски куда-то затерявшейся второй части поэтического сравнения, долженствующей вернуть поэтическому образу, Озирису, своё первоначальное единство».
Что касается конкретных характеристик, то, по мнению поэта,
«Безвкусица и историческая фальшь стихов Марины Цветаевой о России – лженародных и лжемосковских – неизмеримо ниже стихов Адалис, чей голос достигает мужской силы и правды».
Однако, я думаю что стихи Цветаевой все-таки неизмеримо выше стихов Аделины Ефимовны Эфрон (Адалис).
Для Мандельштама характерна еврейская ясность, чёткость, деловитость. Он в очень незначительной степени был подвержен поэтической риторике и с негодованием писал о «болотных испарениях русской критики»:
«Лирика о лирике продолжается. Самый дурной вид лирического толкования. Домыслы. Произвольные посылки. Метафизические догадки. Всё шатко, валко: сплошная отсебятина. Не позавидуешь читателю, который пожелает почерпнуть ЗНАНИЕ о Блоке из литературы 1921—1922 гг.»
Такое отношение к литературе свойственно и другому трезвому иудею – Иосифу Бродскому. Бродский так же трезво, как и Мандельштам, отнёсся к творчеству Марины Цветаевой, но произошло это уже на качественно ином этапе развития русской поэзии и на ином уровне знаний. И критика Бродского, этого «Мандельштама в квадрате», даёт ключ к приведённому выше высказыванию о Цветаевой.
Бродский пишет:
«Стих Цветаевой отличается почти патологической потребностью договаривать, додумывать, доводить все вещи до логического конца … Технология намёка, обиняков, недоговорённостей, умалчивания свойственна этому поэту в чрезвычайно малой степени».
То есть иными словами Цветаева просто антипод Мандельштама. Её стихи это зарифмованное бесконечное русское бубнение (309), постоянно зашифровывающее мир и тут же его самодовольно отгадывающее, отгадывающее каждый раз по-новому и от этого расходящееся, ветвящееся. Там, где Мандельштам кончает, Цветаева только начинает. Это соединение крайней мечтательности со столь же крайним реализмом. Каждая мечта обговаривается, превращается в закруглённый роман и благодаря этому осуществляется, материализуется.
Бродский сказал блестяще, превосходно:
«Цветаева – поэт весьма реалистический, поэт бесконечного придаточного предложения, поэт, не позволяющий ни себе, ни читателю принимать что-либо на веру».
И далее:
"Автор подвергает жесточайшему разносу каждое собственное слово (318), каждую собственную мысль; то есть комментирует себя … Ни у одного из цветаевских современников нет этой постоянной оглядки на сказанное, слежки за самим собой. Благодаря этому свойству (характера? глаза? слуха?) стихи ее приобретают убедительность прозы. В них – особенно у зрелой Цветаевой – нет ничего поэтически априорного, ничего не поставленного под сомнение. Стих Цветаевой диалектичен, но это диалектика диалога: смысла со смыслом, смысла со звуком. Цветаева всё время как бы борется с заведомой авторитетностью поэтической речи, всё время старается освободить свой стих от котурнов".