Вернёмся к теме вешалки. Это момент страшного унижения, с которого и началось моё индивидуальное существование. «Вешалкой» у меня отняли самое право на трагедию. Это же было распятие, но распятие смешное, самой пародийной аналогией с распятием отнимающее всякую надежду на какое-либо сохранение достоинства. Если бы я, например, стал там кричать: «Люди! что вы делаете! оставьте меня, разве я не человек!» – то получилось бы нелепо и пошло. Нелепо и пошло в моих же глазах. «Вона как, христосик какой появился! Хочет показать, что он умный!» И получилось бы кривляние, утонувшее во всеобщем ра– и равнодушии. Я это почувствовал и промолчал. До этого я как личность стоял на грани между бытием и небытием. Положение неустойчивое и мучительное. Этим и объяснялись все мои субъективные ужасы. А я жил в ужасном мире. Лучшее время дня – 15 минут перед сном. Сейчас засну и всё провалится в пустоту. И можно до утра не думать, не жить. А самое ужасное – пробуждение. И это в 16 лет! Я не понимал своего положения – видел конкретные проявления, а сути не видал. Её и нельзя было увидеть. Ибо как только я её увидел, она исчезла, и я прямо с вешалки упал в мир бытийственный, вечный.

Я промолчал. Я чисто интуитивно понял всю ненужность каких-либо слов. И передо мной разверзлось молчание. НЕКУДА пойти, НЕ С КЕМ поделиться своим горем. Именно с тех пор я обрёл дар молчания. Замолчав же, я стал слышать себя. (418)

Смерть отца явилась катастрофой, уже окончательно и бесповоротно исковеркавшей всю мою дальнейшую жизнь. Но удивительно, в самый момент трагедии, во время кульминации, я совсем не чувствовал себя участником страшной развязки. Было часов 11 утра, я спал, точнее, лежал в полудремоте с закрытыми глазами, и позвонил телефон. Я, не раскрывая глаз, прошёл по тёплому солнечному паркету, и мне сказали: «Это квартира Одиноковых?» – «Да.» – «Ваш отец умер». Я помолчал для приличия минуту, в трубке сказали тихо: «Не люблю я звонить этим родственникам». Я сказал: «Да», – положил трубку и совершенно бездумно снова лёг. Потом, лёжа, стал сквозь сон немного думать: «Наверно, я нехороший человек, ничего не чувствую». И тут же чувство, что это не так, «пока», а будет что-то другое. В эти дни руки мои покрылись экземой, чего никогда не было ни до ни после. А потом многие годы мне снились кошмарные сны про отца. Но не произошло ничего. Ни тогда, ни потом. О своём отце я даже ни с кем не разговаривал всерьез.

Сейчас мне ясно. Просто это трагедия по-русски. В смерти отца отнят даже намёк на трагедию. Даже похороны фарсовы. Немая трагедия. Шекспир, Шиллер, Софокл… А у нас Достоевский. «Хе-хе». Все его трагедии с этим смешком. (430) Это нигде так больше.

– Люди, знаете ли вы, что это такое – «пропала жизнь»?

– Одиноков, перестаньте паясничать!

А вот уже впереди появился серый квадратик с редкой, но размашистой бородёнкой, злыми глазками под седыми кустиками бровей и глупым носом. Ба, да это Лев Николаевич Толстой! Здравствуйте, здравствуйте. Толстой коротким толчком отталкивает меня от отцовского гроба: «Пшёл, щ-щенок!» – и, смачно сопя, начинает вымерять отцовский труп линейкой: пройдёт-непройдёт. И вот уже, цепко схватив, тащит его куда-то.

«Толстоносенький Толстой», чёртова кукла. Если сопоставить смерть отца и «Смерть Ивана Ильича» – то какое глубокое, ужасное сходство. Я хотел здесь выписать целый ворох цитат, а потом рукой махнул – зачем, и так всё ясно. Не нужен, всем мешает и т. д. Сходство даже бытовое, вплоть до характера заболевания.

И вот на этом примере уникальной сопоставленности реального мира и мира реализма я заявляю: русская литература, в своей гуще, в толстом русле толстовства, – это просто издевательство над человеком. О нет, Толстой не смеётся над человеком в открытую, как честный Гоголь (смерть Башмачкина). Он сочувствует ему, по-хозяйски вымеряет его своим масонским циркулем и любовно, добродушно-добротно убивает, загоняет в заботливо приготовленный 50-страничный гробик. Смерть это смеренность, когда высчитывают и человек замирает в этой вымеренности. И Толстой – гений – смерил «Ивана Ильича» правильно, точно. И мерка толстовская подходит к отцу тютелька в тютельку. Да, конечно, и ко мне подходит, и к любому, поскольку человек существо конечное. Но человек и бесконечен, свободен. А Толстой всю свободу его сжал в какую-то светлую точку, изюминку в поминальной кутье, непонятную и необязательную заглушку, а вовсе не выход из тёмного туннеля. А кто же в этой позиции сам Толстой как автор «Смерти Ивана Ильича»? Конечно уже не человек, а существо иного порядка разумения. Самому Толстому мечталось, что он Бог (скромно говорил «моё Евангелие»). Конечно, в концепцию человека, данную Толстым, сам Толстой не умещается. Это не человек. Но из этого ещё не вытекает, что он Бог. Это ошибочка.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже