Вот пушкинско-достоевское:
Мы все глядим в Наполеоны;
Двуногих тварей миллионы
Для нас орудие одно…
У Маяковского доводится до восторженного хохочущего абсурда:
уйду я,
солнце моноклем
вставлю в широко растопыренный глаз.
Невероятно себя нарядив,
пойду по земле,
чтоб нравился и жёгся,
а впереди на цепочке
Наполеона поведу, как мопса.
Тема масонской «красной кувалды»:
Выньте, гулящие, руки из брюк –
берите камень, нож или бомбу,
а если у которого нету рук –
пришёл чтоб и бился лбом бы!
(Заставь дурака…) А вот тема толстовского «покаяния»:
В христиан зубов резцы
вонзая,
львы вздымали рык.
Вы думаете – Нерон?
Это я,
Маяковский Владимир…
Маяковский
еретикам
в подземелье Севильи
дыбой выворачивал суставы.
Простите, простите меня!
…
Люди!
Дорогие!
Христа ради,
ради Христа,
простите меня!
Нет,
не подыму искажённого тоской лица!
Всех окаяннее, пока не расколется,
буду лоб разбивать в покаянии!
…
Радуйтесь!
Сам казнится
единственный людоед.
Разумеется, не прошёл Маяковский и мимо сладенького, мимо прогрессивных мармеладовых:
Как трактир, мне страшен ваш страшный суд!
Меня одного сквозь горящие здания проститутки,
как святыню, на руках понесут
и покажут Богу в своё оправдание.
Здесь же тема глумления и дубоватых оговорок, наивно принимаемых литературоведами за иронию. Иронии Маяковский был лишён напрочь, но постоянно заходился и промахивался в самопародию, совершенно не предусмотренную. Маяковский это болезнь, разрушение речи, тем, идей.
Славьте меня!
Я великим не чета.
Я над всем, что сделано,
ставлю nihil.
Но разрушение это по форме и содержанию именно русское. И совпавшее с разрушением самой России. И, разумеется, не просто совпавшее, а совпавшее микрокосмически, как порождённое, отразившее и совпадшее России. И под более низким углом: Маяковский был, как и вся Россия, отравлен иудаизмом, униженно-женски влюбился в иудаизм. Тоже ведь пародия некой основной темы:
на цепь нацарапаю имя Лилино
и цепь исцелую во мраке каторги
…
Губы дала.
Как ты груба ими.
Прикоснулся и остыл.
Будто целую покаянными губами
в холодных скалах высеченный монастырь.
…
И видением вставал унесённый от тебя лик,
глазами вызарила ты на ковре его,
будто вымечтал какой-то новый Бялик
ослепительную царицу Сиона евреева.
Интересно последнее предреволюционное стихотворение Маяковского. В сущности это завещание, ведь после Февраля он не написал ни одной новой строчки. В лучшем случае это были удачные вариации. Даже форма ростовских частушек сложилась до революции. Стихотворение и называется как завещание: «России». Вот его начало и конец:
Вот иду я,
заморский страус,
в перьях строф, размеров и рифм.
Спрятать голову, глупый, стараюсь,
в оперенье звенящее врыв.
Я не твой, снеговая уродина.
Глубже
в перья, душа, уложись!
И иная окажется родина,
вижу –
выжжена южная жизнь.
…
Обдают водой холода…
Что ж, бери меня хваткой мёрзкой!
Бритвой ветра перья обрей.
Пусть исчезну,
чужой и заморский,
под неистовства всех декабрей.
На один месяц ошибся.
Маяковский пустил чужую идею внутрь своей жизни на очень низком, физиологическом уровне. И овладение этой идеей произошло очень грубое и поверхностное. Она вырвалась из рук. Ошибка Маяковского носит почти животный характер. Он пытался русское презрение к семейной жизни сочетать с еврейской эротикой.
Единица – вздор,
единица – ноль
…
Единица!
Кому она нужна?!
Голос единицы
тоньше писка.
Кто её услышит?
– Разве жена!
И то если не на базаре,
а близко.
Усмешечка истории в том, что Маяковский застрелился как раз из-за того, что у него не было жены и вообще нормальной семьи. Соприкосновение с еврейской ментальностью получилось и слишком поверхностным, и слишком глубоким. Вот у Розанова овладение было очень органично, идеально. Уж он– то, кстати, понимал, что «Единица» только жене и нужна, и если её жена (настоящая), то есть самый близкий человек, слышит, то, может быть, услышат и другие. А вот если даже жена не слышит, то тут пулю в лоб. (Возможен другой вариант – превращение единицы в ноль, в одиночество абсолютное. Но для Маяковского это было невозможно, да и вообще для поэта такой путь весьма проблематичен. Поэт слишком связан с жизнью, слишком связан с людьми и чрезвычайно от них зависит.)
Розанов был заворожён иудаизмом чисто вообще, интеллектуально. Маяковский – предельно конкретно, душевно. В некотором смысле в Маяковском этот угол национальной идеи воплотился более полно:
На небе, красный, как марсельеза,
вздрагивал, околевая, закат.
Уже сумасшествие.
Ничего не будет.
Ночь придёт,
перекусит
и съест.
Видите –
Небо опять иудит
пригоршнью обрызганных предательством звёзд?
Пришла.
Пирует Мамаем,
задом на город насев.
Эту ночь глазами не проломаем,
чёрную, как Азеф!
393
Примечание к №380