Гаев и прочие «симпатичные белоручки» лишь роятся вокруг этой центральной ситуации, лишь подчеркивают собственной нелепостью нелепость основную. Из-за этой же нелепости, какой-то фатальной несправедливости Лопахин упирает на своё социальное происхождение: «Я хам», «Отец в лаптях ходил».
Просто он прячется за это. Да и чувство любви, не находя выхода, истекает злобой. Он из-за Вари и сад этот дурацкий купил. Тоже «ме-е-е» своего рода.
И конец пьесы: стук топора. Символ того, как русские САМИ СЕБЕ испортили жизнь.
194
Примечание к №116
Циолковский, как вертлявый бесёнок-меньшевик из киноленинианы, постоянно в своих «трудах» верещит: «Безболезненно, безболезненно». По его мысли, верховные гомункулусы-солярии будут уничтожать целые планеты с «неправильным» населением, а на месте выкорчеванной «картошки» сажать культурные ананасы. И везде к словам «устранение», «уничтожение», «выкорчёвка» добавляется «безболезненное».
«И комично, и прелестно».
195
Примечание к №152
Чехов писал:
«У животных постоянное стремление раскрыть тайну (найти гнездо), отсюда у людей уважение к чужой тайне, как борьба с животным инстинктом!»
И ещё:
«Каждое личное существование держится на тайне и, быть может, отчасти поэтому культурный человек так нервно хлопочет о том, чтобы уважалась личная тайна».
Отец был неудачником. Неудавшейся личностью. И поэтому постоянно ворошил чужие муравейники, коверкал чужие миры. Для него удавшихся личностей, может быть, и не существовало вовсе. И главная жертва – я. Но отец был всё же неудавшейся ЛИЧНОСТЬЮ. И прекрасно понимал, что такое личностное начало. И во мне, своём сыне, всячески его развивал. Уничтожал и развивал. Играл. Как кошка с мышью играл со мной отец. Он ушёл, а я, его гениальная шутка, остался. И зачем-то живу.
196
Примечание к №193
Театр это огрубление смысла. Не рисунок – чертёж, схема. Время прочтения навязывается извне, возникает ощущение длительности. Длительность же разрушает соотнесённость. Ещё хуже – кино, где вдобавок отсутствует хотя бы опосредованное включение в действие. Действие окончательно переходит в изображение, причём изображение, бесконечно девальвированное своей многократностью. Если в статичной картине возможна соотнесённость, продуманность композиции, то в фильме речь идёт, в лучшем случае, об элементарной стилизации. Уровень восприятия катастрофически понижается. Кино не трогает, оно слишком далеко, как это ни парадоксально – слишком слабо, блекло. Естественная реакция на это – перенасыщенность фильмов ужасами и порнографией. Тонкий, «символический» кинематограф невозможен, как невозможен диалог на расстоянии 20-ти метров. Возможна краткая информация и обмен эмоциями, причём эмоциями максимально примитивными.
Впрочем, достижим некоторый баланс, то есть чередование похабщины и философии. Чем и занимаются «великие кинорежиссёры». Конечно, это напоминает исполнение симфонии на барабане: кино – грубый вид искусства. Очень грубый. Чем грубее кино, тем оно глубже проникает в сознание. Грубость всегда удачна в кино. Разве можно сопоставить по воздействию порнографический роман с порнофильмом. Но чем тоньше, чем выше, тем бессильнее становится кинематограф. Возможен палиатив – смешение низменного с возвышенным. Но это непоправимо нарушает Меру. А мера в искусстве – главное.
197
Примечание к №193
Цель романа. Действительная, реальная цель. Утилитарная. Цель, поскольку она вообще может быть у художественного произведения. – Учить ухаживанию образованные классы, создавать культуру ухаживания. «Евгений Онегин» в миллион раз ПОЛЕЗНЕЕ, в самом УТИЛИТАРНОМ смысле, именно потому, что там Пушкин писал о «дамских ножках». Это и есть цель романа. «То, для чего он нужен». Зачем и должны читать (и читали) Пушкина, Лермонтова, Тургенева 99/100 юношей и девушек. Чернышевский, Добролюбов и Писарев должны были бы читать «Онегина» с карандашом в руке. Именно для них «Онегин» должен был быть откровением, счастливо изменившим всю их жизнь, такую корявую и нескладную. А они своего, в сущности, СПАСИТЕЛЯ высмеяли.
198
Примечание к №165