Решив, что Лауму не интересуют такие отдаленные перспективы, Эзеринь перешел к обсуждению ближайших: какую мебель ей хотелось бы — светлую, под орех, или черную? У них будет квартира из трех комнат, не считая лавки. Дом трехэтажный. Хорошо бы как-нибудь походить по мебельным магазинам и выбрать себе обстановку по вкусу и по деньгам. Может быть, послезавтра? Кстати, он свободен в этот день.
Лаума продолжала молчать…
В комнате было темно, поэтому Эзеринь не видел выражении отчаяния на лице девушки, он только чувствовал, как она неопределенно пожимала плечами, — и это было единственным ответом на все его вопросы. Тогда он замолчал и, тесно прижавшись к Лауме, сидел несколько минут не двигаясь. Потом, будто вспомнив что-то, он крепко обнял девушку, отыскал в темноте ее губы и стал целовать их. Рот у него был влажный и горячий. Лаума слабо вздрогнула, подавляя гадливость, но промолчала…
Из кухни доносился тихий разговор старых Гулбисов. Мать временами звенела посудой, показывая, что она занята и не подслушивает. Эзеринь понял этот знак и взвесил обстановку. Склонившись к Лауме, он обдавал ее своим горячим дыханием, девушка почувствовала неуверенное прикосновение его пальцев… Оттолкнув Эзериня, она вскочила.
— Перестань!
Лаума подошла к окну и долго смотрела на улицу, на крыши домов, покрытые снегом, который мерцал в красноватом свете восходящей луны. На сердце у нее сделалось тяжело-тяжело… Она готова была заплакать, но старалась сдержаться. Она старалась думать о постороннем, безразличном, и, когда Эзеринь опять подошел к ней, взял ее за руку и взглянул в лицо, она уже нашла в себе достаточно сил, чтобы улыбнуться. Он обрадованно спросил:
— Когда пойдем регистрироваться?
— Мне все равно, — ответила Лаума, продолжая улыбаться и глядя мимо него, куда-то в темноту. Через некоторое время Эзеринь заметил, что эта улыбка словно застыла на ее лице. Он понял, что мысли девушки где-то далеко и эта тревожная улыбка предназначена не ему.
— Значит, послезавтра? — повторил он. — Заодно и мебель выберем.
— Мне все равно, — произнесла она и отошла от окна.
Вскоре Эзеринь ушел, поняв, что сегодня всякие дальнейшие попытки будут напрасны. Его неожиданный уход обеспокоил Гулбиене.
— Что у вас нынче случилось? — допытывалась она у Лаумы, когда Эзеринь ушел. — Уж не поссорились ли? Ты у меня смотри, не оскандалься.
Лаума лишний раз убедилась, что пути отступления отрезаны и сопротивления ей не простят.
— Послезавтра мы регистрируемся, — промолвила она.
Старики успокоились.
— Зачем тогда это скрывать? — недоумевала мать. — В этом нет ничего дурного. Иди ужинать…
Через два дня Эзеринь появился опять, одетый в свой лучший костюм. Он побывал у парикмахера, подстригся, побрился и от него сильно пахло одеколоном.
Лаума быстро надела темное шерстяное платье, повязала голову голубым шелковым шарфом и накинула поношенное, сшитое два года назад и совсем уже немодное пальто. Мать стояла рядом и грустно смотрела, как она одевается. Когда Лаума собралась уходить, мать вдруг громко заплакала; закрыв лицо фартуком, она всхлипывала, вздрагивая всем телом. Увидав жену плачущей, Гулбис тоже взгрустнул, и по его щекам; одна за другой покатились, неизвестно какими чувствами вызванные, редкие тяжелые слезы, которые, добравшись до усов, застревали в них. Пришлось доставать носовой платок.
Лаума молча смотрела на плачущих родителей, ожидая, когда кончится этот традиционный обряд проявления печали. Она знала, что все это одно лицемерие. Точно так же плакали они, когда Лауму конфирмировали; так же лицемерно плачут и во многих других семьях, когда происходит что-нибудь подобное. Слезы родителей, всхлипывания, прощальные поцелуи и объятия не трогали Лауму, а, наоборот, вызывали в ней чувство неприязни. О чем они могли грустить и плакать? Не о том ли, что она теперь для них как бы потеряна, стала собственностью другого, чужого человека? Но ведь именно к этому они больше всего и стремились! Или где-то в глубине души они все же чувствовали свою вину, сознавали, что поступают неправильно, выталкивая свою дочь из родной семьи к чужим людям, в жизнь, полную неизвестности, быть может, обрекая ее на страдания?.. В таком случае они в своем лицемерии напоминали злую хозяйку, которая продавала чужим людям выращенную ею самою и не раз в сердцах нещадно битую корову и, расставаясь с нею, причитала над бедной скотинкой, которой неизвестно как теперь придется.
Поплакав, сколько требовали приличия, старые Гулбисы утерли слезы, высморкались и, пожелав счастья Лауме и Альфонсу, проводили их.