Стоит сказать слово — голос сорвется, опять даст петуха. В горле ком, и он боится разреветься, точно маленький. Он ведь давно не плакал, с детства. Он крепился, но вдруг оказалось, что он уже плачет — навзрыд, не успевая глотнуть воздуха. Он ревел и слышал себя как бы со стороны. Неужели он плачет? Страшно и стыдно. И одиноко.
Некоторое время Крис молчал. А потом снова заговорил в своей обычной манере, негромко, будто сам с собой:
— Я плакал, когда в Германии сбили моего друга. Да, помню — я сильно плакал. Я сам видел, как падал самолет — он пылал и шел носом в землю. Красный карандаш на белой бумаге неба… Меня потом долго мучили кошмары, я просыпался по ночам в слезах. Во время войны я часто видел, как плачут взрослые, очень часто.
Джордж встал и, аккуратно переступив, улегся мордой на ботинок Эрика. Лодка качнулась, накренилась. Через несколько минут Эрик почувствовал, что в руку ему сунули платок. Он высморкался, вытер глаза и взглянул на Криса. Крис сидел, отвернувшись. Потом взял весла и начал грести, раздвинув носом лодки зелено-желтый ивовый занавес.
— Крис, мне обязательно ехать сейчас? А нельзя пробыть здесь до конца лета, а поехать осенью, к началу учебного года?
Крис посмотрел на него внимательно. И мягко сказал:
— Вряд ли получится.
И Эрик понял, что на самом деле он говорит:
— Так, значит, — начал Эрик, — ты позвонишь им и скажешь… — Он умолк. А как к ним обращаться? На «ты» или на «вы»? Как он будет их называть? Нельзя же говорить «мистер» и «миссис». Но не «дедуля» же, в самом деле! И бабуля у него одна! — Значит, ты позвонишь им и скажешь… — повторил он и снова не смог кончить фразы.
— Им уже позвонили. И они в дороге. Едут с тобой повидаться.
— Сегодня? Сейчас?
— Да. Я понимаю, что для тебя это как обухом по голове… Я должен был поговорить с тобой еще на прошлой неделе, но все получилось кувырком, в последнюю минуту. Прости.
— Я не успел ни о чем подумать.
— Может, оно и к лучшему.
Джордж снова взгромоздился на сиденье. Пес словно понял, о чем речь, и привалился к Эрику: тяжелый, теплый. Чувствует, что надо утешить. Джордж всегда знает, когда хозяину плохо. Эрик вспомнил единственный в жизни серьезный нагоняй, полученный им от дедули. Он тогда завел машину и выехал на аллею, почти на дорогу… Джордж его жалел. А вскоре у дедули случился инфаркт, и он умер прямо на веранде, после ужина. Эрик помнит, как поднялся к себе в комнату и сидел там целый вечер в обнимку с Джорджем. Как сейчас.
Лодка с тихим стуком ткнулась в причал.
— Теперь, Эрик, тебе надо поговорить с бабулей. Знаешь, ей будет легче ложиться в больницу и даже… Ей все будет легче, если она уверится, что с тобой все в порядке. Помни, ей тоже тяжело.
Он знал, где ее искать. Наверху, за письменным столом в кабинете. «Главное: доверить, завещать и подписать», — сказала она недавно по телефону. Он нерешительно остановился на пороге и окликнул:
— Бабуль! — В последнее время она часто не слышала, как люди поднимаются по лестнице, входят в комнату. — Бабуля!
Она повернулась на крутящемся кресле, и он сразу заметил на ее лице следы слез. Он не помнил, чтобы она плакала когда-нибудь прежде. Даже когда умер дедуля, она сказала очень тихо: «Он ушел без страданий, в собственном доме, в конце счастливого дня. Надо помнить об этом и не плакать». В глазах — ни слезинки.
А сейчас она плачет. Она встала навстречу и уткнулась головой ему в плечо. Эрик уже одного с ней роста. И он принялся утешать ее, как Крис утешал его самого в лодке, всего несколько минут назад:
— Со мной, бабуль, все будет хорошо, я тебе обещаю. Лечись и за меня не бойся.
Она подняла голову:
— Ох, дорогой мой, любимый мальчик, прости, я не должна… И бояться за тебя совершенно нечего! У тебя будет прекрасная семья, о тебе будут заботиться… Я не потому плачу, а просто, просто…
Он чувствовал, что их обоих выдергивают с корнем, отрывают друг от друга навсегда, без предупреждения, как в ту ночь, когда бурей повалило огромный вяз, «осенявший нашу крышу почти семьдесят пять лет». Так сказал дедуля наутро. Буря бушевала всего несколько минут, но успела вывернуть громадный вяз из гнезда, и могучие корни беспомощно торчали, и с них падали комья влажной земли.
— Сядь, — сказала бабуля. Она смахнула с глаз слезы, протерла очки, как-то подобралась, и лицо ее снова стало привычным. Вообще-то оно почти никогда не менялось. Даже в радости оставалось твердым и строгим. Когда же она сердилась — а сердиться она умела, — он это невозмутимое лицо почти ненавидел. Но не сейчас. Сейчас он думал только о том, что скоро лица не будет, совсем не будет, нигде.
— Ты, наверное, хочешь о многом расспросить? Ведь дядя Крис не все успел объяснить.
— Он объяснил. Но я все-таки не понимаю.
— Естественно. Ни один человек не в состоянии постичь столько перемен за полчаса. Очень жаль, что у нас так мало времени, очень жаль.
— Скажи, но почему они не навещали меня раньше? Почему их от меня скрывали?