— Недаром ты отказался выступать на моем юбилее. Отговорился, будто не умеешь говорить на большой аудитории.

Я почувствовал, что краснею.

— Кто тебе это сказал?

— Донесли, — спокойно сказал Паша. — Но ведь правда?

— Правда.

— Хорош гусь. Это ты-то не умеешь.

— Не умею, когда я не свободен. Я восхищаюсь тобой и многим тебе обязан, но наша дружба последнее время была слишком трудной, чтоб мои славословия прозвучали искренне. Все бы это заметили. И ты — первый.

— Ну что ж, ты, пожалуй, прав. — Паша раздумывал и хмурился. Затем подмигнул. — А все это, Леша, потому, что ты не привык выступать по-писаному. Напиши заранее что-нибудь вроде "меня глубоко взволновало выступление предыдущего оратора", и на трибуне остается одна забота правильно ставить ударения.

Паша шутил, но шутливый тон у него не получался, и он сам это почувствовал.

— А если не шутя, я всегда знал, что ты искренний человек.

— Но не всегда считал это достоинством?

— Не всегда. В определенных условиях…

— Это мне знакомо. Нет такого хорошего существительного, которого нельзя испортить прилагательным.

— Лешка, ты обнаглел! Сегодняшний успех вскружил тебе голову. Хорошо, давай начистоту. Трудная дружба… Трудная — это ведь тоже прилагательное? Что стало между нами? Бета?

Это был выпад совершенно в стиле Успенского. И поначалу я немного растерялся.

— При чем тут Бета? Вернее, при чем тут ты?

— Не увиливай.

— Бета — совершеннолетняя. У меня могли быть счеты с ней. Но не с тобой.

Паша задумался, соображая.

— Правдоподобно. Но неправда.

— Почему?

— Потому что так не бывает. Ты обязан был считать меня сукиным сыном. Совратителем и погубителем. Иначе ты не мужчина.

— Может быть, так оно и было. Первое время. Сейчас нет.

— Тогда что же?

Я подумал: стоит ли? И устыдился.

— Скажу. Дискуссия. Илюша. Вдовин.

Даже в обезличивающем неоновом мелькании я увидел, как у Паши окаменела щека. У него всегда каменела щека, когда ему задавали вопросы, на которые он не хотел отвечать, и в таких случаях лишь немногие решались повторить вопрос. Но я его ни о чем и не спрашивал. Спрашивал он и получил ответ. Я считал уже тему закрытой, когда Паша неожиданно улыбнулся:

— Ты, кажется, ждешь от меня исповеди?

Я промолчал.

— Душевный стриптиз, — сказал Паша, — ничем не лучше физического. Дело не в том, что я боюсь открыться, а в том, что это заведомо бесцельное предприятие. Ты меня просто не поймешь.

Я опять промолчал.

— Если ты обиделся (я в самом деле немножко обиделся), то ты болван. Я совсем не хочу сказать, что я сложная натура и твоих примитивных мозгов не хватит, чтобы в ней разобраться. Но нельзя требовать от тебя, чтоб ты понимал то, в чем недостаточно разбираюсь я сам. Я сегодняшний уже с трудом могу восстановить ход моих мыслей и логику поступков десятилетней давности, и к моим свидетельствам о самом себе надо относиться так же, как к любым свидетельским показаниям. Мы штурмуем космос, овладели сложнейшими методами познания, но еще плохо понимаем других людей и самих себя. Тут мы остаемся схоластами. Нам по-прежнему кажется, что наиболее естественным состоянием человека является равномерное и прямолинейное движение, а сами мы на любом отрезке равны себе. Для себя еще делаются исключения, для ближнего никогда, собственная траектория всегда кажется нам единственно возможной. А ведь вычислить путь человека труднее, чем ход светил или траекторию ракеты, меняемся мы, меняются обстоятельства, и не существует простой формулы вроде эйнштейновской, которая определяла бы меру зависимости свободной воли от обстоятельств.

Я опять промолчал. После такой преамбулы не имело смысла подавать реплики. Если захочет — заговорит сам. Так оно и вышло.

— Мы с тобой знаем друг друга добрых тридцать лет, но это только так говорится "знаем". Мы движемся в одном направлении, но в разных плоскостях, у нас неодинаковые точки отсчета. Мы пришли в науку в разное время и с разным багажом. Что ты знаешь о времени, когда научная интеллигенция саботировала, а идеи материалистической философии открыто поносились с университетских кафедр? И я ощущал себя прежде всего партийным бойцом. Революцией призванным. В Колтушах я был для многих анфан террибль, бешеный огурец, шутка ли — спорил с самим Павловым. А ведь спорил! Стоя навытяжку перед гением, ужасаясь своей дерзости, — но спорил. Он меня любил. Ты видел Сталина только на Мавзолее, а я так, как вижу сейчас тебя. Видеть Сталина так близко, это значит видеть и больше и меньше других.

— Ты с ним тоже спорил? — У меня не было намерения съехидничать, и Паша это понял.

Перейти на страницу:

Похожие книги