А пришла гражданка Пугачева, можно сказать, по зову сердца. Вроде бы законфузилась, что оставила без внимания “деда”, страдавшего за народ. Туда, как это, ну, к хозяину-то, она, знамо, вернется, когда здесь-то, у Германа Александрыча, порядок наведет. Небось, мышей-то развелось, а? Ну, ничего, на мышь у нас мышьяк, но пусть уж Герман Александрыч не суется под руку, пусть уходит. Лопатин снова ей отдал поклон. Воскликнул: “Карету мне, карету”, – и Дарья едва ль не умиленно повторила: “Какой же вы надсмешник”.

К Каннегисерам он добирался больше часа.

* * *

Дочь Каннегисеров не помню. Чету – припоминаю. А сына Лёню вижу как сейчас, нет, не в доме на Саперном, а на кронштадтском катере. Балтийское море дымилось и словно рвалось на закат, и это значит, что ветер дул с Востока, и все это так скоро и так ужасно.

Каннегисер-старший был видным инженером, его видали, и не раз, в европах. Он состоял в разных правлениях, советах, дышал энергией, повсюду поспевал. И повторял: в России дела непочатый край. В младые годы увлекался Михайловским, а в зрелые лета – прозападными векторами графа Витте.

Его жена, Роза Львовна, гинеколог (?) – за ненадобностью не уточнял, не занималась частной практикой, нечастной – занималась от времени до времени.

Леонид, единственный сын Каннегисеров, студент Политехнического, семит внешне совершенно нетипический, писал стихи, дружил с Есениным, на Рязанщину с ним ездил, порывался действовать практически-демократически, чтоб не кипеть в пустоте. В октябрьский надолго знаменитый день Лёня слушал Ленина в актовом зале Смольного, чувствуя свое “я” в огромном “мы”. В клекоте “р”, в крупных каплях пота, выступавшего на куполе мощного лысого черепа, в той страсти, с какой Ленин произнес долгожданное “совершилась”, слышался Лёне вселенский гром Свободы, и он, потрясенный, вместе со всеми пел “Интернационал”, жал и тряс чьи-то руки, с кем-то обнимался и не заметил, как потерял свою студенческую фуражку. Мог бы и голову потерять в головокружении, да Лопатин образумил. Для Лёни, не только для Лёни, не утратил он обаяния не какого-то “деда”, нет, Ильи Муромца русской революции.

Дом Каннегисеров не был похож на салон старенькой Клейнмихель, где сановные люди изрядного возраста доигрывали последние партии в бридж, то есть занимались совершенно беспартийным делом. Не был дом Каннегисеров ни центром, ни эпицентром коммерческих пасьянсов русского и еврейского капитала, дела дьявольски опасного в эпоху пролетарских революций. Могу засвидетельствовать, что в доме Каннегисеров, в отличие от дома графа В., не устраивались музыкальные вечера. То была политическая гостиная, возникшая раннею весною и затухавшая после Октябрьской катастрофы. Посещали эту гостиную и монархисты, и левые эсеры. Приходил и Лопатин. Его и монархисты признавали почтенным; но, заметим вскользь, не достопочтенным. Обращаясь и к хозяину с хозяйкой, и к собравшимся, и к самому себе, он, случалось, повторял не без горечи: “Эх, какие мы каннегисеры, каннегисеры…”

В тот августовский вечер, теплый, тихий, и гостей-то почему-то немного набежало, и Герман Александрович что-то сильнее обыкновенного приустал с дороги. А главное, ощущал какое-то грустное беспокойство, тревогу, похожую на шелест листвы, когда тяжело нависает грозовая туча. Он не остался допоздна. И, вопреки обыкновению, не отказался от “поводыря”, как называл он Лёню.

Всю дорогу разговор у них не вязался; но было то молчание, которое иногда возникает между близкими по душе людьми и которое содержательней “словесности”. Прощаясь, задерживая Лёнину руку в своей руке, ладонь Лопатина была большая, мягкая и вместе твердая, как у Льва Николаевича Толстого, прощаясь, Герман Александрович сказал: “А вот, знаете ли, Потемкин ехал в Царское в одной карете с князем Львовым. Светлейший был не в духе, Львов забился в угол. Приезжают. Львов – Потемкину: «Смею просить вас: никому не говорите, о чем мы беседовали»”.

Лёня коротко улыбнулся. Тонкое и точное лицо Каннегисера было бледным.

* * *

Проверил “Кольт” и под подушкой револьвер упрятал до утра. Оружие надежное, калибром, полагаю, 7,62 мм, а может, это у пулемета “Кольт”, образца четырнадцатого года. Да, под подушкой положил и наугад раскрыл Дюма. Так, машинально, ничего он не загадывал. А вроде бы и угадал – глава, где речь шла о политическом убийстве. Закрыть забыл, оставил на столе и “Графа Монте-Кристо”, и кожаную папиросницу на тоненьком ремне, образец армейский. Прислушался к домашней тишине, квартира была огромной, вздохнул. Хотел, не раздеваясь, лечь, но все ж разделся, чтоб выспаться покрепче.

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Предметы культа

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже