Наследовал Корнилову – Миллер, Евгений Карлович, тоже боевой генерал. Уравновешенный, вдумчивый, наделенный, как тогда говорили, “стратегической складкой ума”. Другие, правда, называли его “сереньким”. Собственно, не “другие”, а упомянутый Аллигатором журналист Кольцов.
Бегает по кабинетику, словно воробушек, вприскочку, “Правда” тогда на Тверской была, Ямское поле – позже, бегает и диктует очерк “В логове врага” (или “В норе у зверя”?). Диктует, на машинистку косит горячим взглядом. Такое у Михаила Ефимыча обыкновение: за машинисткой, донельзя усталой, время уж за полночь, наблюдать – не утрачен ли интерес к тексту, который он, Кольцов, диктует? Увяла, бедняжка, угасла, надо, стало быть, что-то изменить, что-то “подбросить”… Господи, где только не побывал Кольцов, с какими только людьми не встречался. А тов. Сталин и подумал: может, будет с него, а? Решил: “будет” и посему пустил в расход.
А логово, другое логово, тоже теряло головы.
Похищен и убит Кутепов. Похищен и убит Миллер. Операция, задуманная в бывш. гостинице “Россия”, что на Лубянке, совершилась. И получила высокую оценку в бывш. гостинице “Боярский двор”, что на Старой площади. Бояре-цекисты пожимали руки опричникам-чекистам.
А где же Скоблин, генерал? Где наш красавец – высокий, стройный и чернявый? Храбрец он истинный. Имел Георгиевский крест, имел и Георгиевское золотое оружие. Все честно, никто в штабах-то не радел. И что же? Представьте, агентом-провокатором вдруг обернулся. Нет, не вдруг, конечно. Гм, вот уж точно: ищите женщину.
Женою Скоблина была Плевицкая, в девичестве Надежда Винникова, по-деревенски, по-соседски – Дёжка. Натура, как пояснил нам музыкальный критик, истинный соцреалист, натура почвенно-крестьянская.
Соловьи всех курских рощ ее признали певицей несравненной. И не замедлили признанья Петербурга и Москвы. Рукоплескали дивной деве и государь, и дети государя, кавалергарды, кирасиры. Явились Дёжке деньги. И немалые. На малой родине она купила лес, купила почву, дом поставила и пашней пособила брату, мужик, как говорится, ослабел. Ах, Надя, Наденька! Не ходила мама в старомодном ветхом шушуне. И дочь ее не распускала нюни под забором, а твердо знала, как знает каждая крестьянка, – ты пей, да дело разумей. Коня на скаку остановит? Конь сам пред ней, как лист перед травой. И всадник эполетный смотрел влюбленно на барышню-крестьянку. Она любить любила. И первую свою любовь не позабыла в нескольких замужествах. В прусском ельнике похоронили кирасира. Последняя любовь, на свадьбе отцом-то посаженным был сам Кутепов, последняя любовь… Ох, Коля, Коленька, он был на десять лет моложе, и она до последних своих дней тосковала по Коленьке за решеткой каторжной тюрьмы, и никто в этой тюрьме не верил, что она пела когда-то русскому императору… А здесь, во Франции, ей случалось музицировать с Рахманиновым; а здесь, в Париже, Ремизов писал для книжки предисловие. Но о них – ни слова. Не то чтоб не поверили, а попросту остались в равнодушии: в провинциальной каторжной тюрьме отроду не слыхали про русских гениев… В тюрьме, однако, любили русскую певицу за ее томление-тоску по Коленьке; жалели – мсье женераль покинул бедную мадам, да и сокрылся из виду.
А жили-то они, как говорится, душа в душу. Все годы странствий на чужбине. Ее концерты – в Риге и Варшаве, в Праге и Белграде, в Берлине и Брюсселе – придавали ностальгии боль надрывную, боль физическую, до слез, до обмороков, до экстаза – “И будет Россия опять!”. Это уж была ее великая скорбь о родном народе.
В отличие от многих – эмигранты не у тещи на блинах; ешь простоквашу, который бездарь; салатик жуй да слушай соловья, у них, французов, соловей не знает больше четырех колен – в отличие от многих русских супруги Скоблины нужды не ведали. Тому причиной был не генерал; его жена имела средства, имела гонорары, имела и практическую сметку. И вы бы в этом убедились, посетив их виллу, в недальнем от Парижа опрятном, тихом и зеленом Озуар-ля-Феррьер. Как быстро опустел тот дом, когда Плевицкую арестовали. Бродили куры по двору; петух-то был, да корм не задавала барыня. Мяукал кот, но песнь не заводил – кому тут подпоешь? На огороде красная ботва скукожилась. Сквозь ясени желтели ставни в черненьких ромбиках прорезей. И эта желтизна, и эти ромбы напоминали мне о желтых кожаных регланах – два большевистских гангстера стояли рядом с мощным лимузином. А Скоблин упругим шагом за угол свернул. Он в штатском: коричневый костюм; черное пальто нес на руке внакидку, а шляпу сдвинул низко.
Они исчезли навсегда – и Скоблин, и его начальник Миллер. На вилле его любили кошки, любимицы Плевицкой. Тяжелый желтый ящик матросы подняли на борт, ушел из Гавра пароход, который назывался скромно: “Мария Ульянова”. Прощайте, Миллер, прощайте, генерал, вас продала певица Дёжка.