На первой же странице крупным шрифтом всем нам известное со школы: “Проклятый жид, почтенный Соломон… / Да знаешь ли, жидовская душа, / Собака, змей! Что я тебя сейчас же / На воротах повешу”. И подпись автора. Чтоб, значит, мы в ладоши хлопнули: ай да Пушкин.
Эх, Юрий И., работать надо тоньше. Брань на воротах повесить, дабы сам читатель вешал соломонов на воротах. А Пушкина не подставлять. Он, как всякий автор, что называется, стоуст. И не ответчик за непрямую речь или прямой поступок своего героя.
Другое дело наш Крестовский: “Жид идет!” – и баста… А впрочем, нет, не баста. Роман не кончен, а записка начата. Название дано прельстительное: тайна. И соблазнительное: еврейства. Секретная записка “Тайна еврейства” имеет адрес: Чернышева площадь, там министерство. Да, дел внутренних. Раздавались, однако, и предложения – лучше, мол, сразу же, без Чернышевой площади, в один из департаментов. Вот именно, в тот, что мы тогда имели на Фонтанке. Еще не направляющий, еще не вполне руководящий, но очень, очень перспективный.
Такие были предложения, и я украдкою гляжу на Головинского.
Матвей Васильевич все тот же, чернявый, моложавый, нос не курнос, но чуть привздернут, и это, на мой взгляд, как бы снимает пресность выражения лица. Высокий ростом, в движеньях ладный, напоминает мне учителя гимнастики. Притом, могу сказать, незаурядного. Ему присуще нечто музыкальное, какая-то, сдается, чуткость гармоническая, и это удивительно, поскольку я совсем-совсем не наблюдателен по этой части.
Матвей Васильевич уже не производит впечатленья юриста-стрикулиста. Он давно не ищет примененья своей университетской умственной поклаже. Знакомство с Вольфом… Тот живал на линии 16-й, был издателем, был и редактором, и я это отметил, пусть и мельком, но неспроста: Вольф дал Матвею ход, на линию поставил, протянутую за пределы Васильевского острова. Он стал редактором, он стал писать, и самостийно. Увы, не самобытно. Его рассказики читал и я. Бледны и водянисты, как наше северное лето. Потом он рынок отоварил сборником рассказов. Дышала эта проза Пшебышевским. Определенье жанра – новизною: психограммы.
К нему протягивались длинно сумрачные тени уходящего столетья. Век двадцатый был близок. Но путевые сборы оказались в беспорядке. Разбросано, набросано. И, вроде б, прободения души. Факт, но психограммами отмеченный.
Отцовское наследство раздвоилось на существенное и мечтательное. Существенность – земля и рента – примиряла с развитием капитализма. Мечтательное, скажем так, включало родовые признаки либерализма, родимое пятно социализма. То и другое допускало примерку по лекалам привычек своих мыслей, а также чувств. Фаланстер он отверг едва ли не цинически. Кому охота денно-нощно обретаться на виду? И стряпать в очередь на кухне? Развития утопии в науку Матвей Васильевич не отторгал. Бывая у Крестовского, он, собственно, был равнодушен, кому платить за то-то или то-то, торговцу русскому или еврейскому, и этим обнаружил недостачу личного патриотизма. Он чистоган любил, как сумму полностью, – в виде гонорара. А духу чистогана был он чужд как чистоплюй. Суждения о столкновении мессианства, о прописке двух мессий ему казались “академическим вопросом”. Но вот он чем меня смутил, так это умозаключением внезапным: антисемитство он признал как составную часть социализма.
Конечно, пастор Науманн… Люблю – вслед Тютчеву – богослуженье лютеран. Но это было чтенье книги, вполне мирской. О, Фридрих Науманн открыл мне то, о чем не догадался Фридрих Энгельс. А именно: произойдет сближение антисемитов с социалистами. Парадокс? Считайте так, однако знайте, что местность не оскудеет парадоксами. И примечательно: Матвей Васильевич сие сознал пораньше пастора. Сперва наш коммунист был по мандату долга и чекистом. Засим уж – по веленью сердца – стал антисемитом. И этим он отмстил хазарам. Э, полноте, сочтемся славой; сейчас еще раз приглядитесь к Головинскому. Какая прозорливость, а?!
Отсель бы погрозить семитам. Конечно, не арабам – иудеям. И ринуться в Париж. И там увидеть нашего героя в секретном напряжении. А в этой экспозиции поставить точку. Томителен нам долгий штиль. Но не могу я не продолжить. На памяти зарубка, как затесь на сосне. Они указывают просеку, где впору поразмыслить о доносах – их роль в быстротекущей жизни; рознь отношений к доносительству, включая дьякона П.К.: в журнале православном он объявил Иудин грех необходимым государству. Однако автор ваш хотел бы дело кончить без долгих слов, и, значит, надо говорить о Головинском и его доносе. Прошу припомнить, свое прибытие в Санкт-Петербург Матвей Васильевич знаменовал доносом. Престранных свойств, однако.
Сколь ни читал я “человечьих документов”, а такового не читал. Весь белыми нитками шит. Несуразность разительная. Вроде бы и пародия, и стародавнее “слово и дело”. Позвольте в вашей памяти возобновить, вот вам экстракт из документа.