— Господи! — зашептал и закрестился народ. Помещик опять звучно и глубоко вздохнул.
— Батюшка! Семён Яковлевич! — раздался вдруг горестный, но резкий до того, что трудно было и ожидать, голос убогой дамы, которую наши оттёрли к стене. — Целый час, родной, благодати ожидаю. Изреки ты мне, рассуди меня сироту.
— Спроси, — указал Семён Яковлевич слуге причетнику. Тот подошёл к решётке:
— Исполнили ли то, что́ приказал в прошлый раз Семён Яковлевич? — спросил он вдову тихим и размеренным голосом.
— Какое, батюшка, Семён Яковлевич, исполнила, исполнишь с ними! — завопила вдова, — людоеды, просьбу на меня в окружной подают, в сенат грозят; это на родную-то мать!..
— Дать ей!.. — указал Семён Яковлевич на голову сахару. Мальчишка подскочил, схватил голову и потащил ко вдове.
— Ох, батюшка, велика твоя милость. И куда мне столько? — завопила было вдовица.
— Ещё, ещё! — награждал Семён Яковлевич.
Притащили ещё голову. «Ещё, ещё», — приказывал блаженный; принесли третью и, наконец, четвёртую. Вдовицу обставили сахаром со всех сторон. Монах от монастыря вздохнул: всё это бы сегодня же могло попасть в монастырь, по прежним примерам.
— Да куда мне столько? — приниженно охала вдовица. — Стошнит одну-то!.. Да уж не пророчество ли какое, батюшка?
— Так и есть, пророчество, — проговорил кто-то в толпе.
— Ещё ей фунт, ещё! — не унимался Семён Яковлевич.
На столе оставалась ещё целая голова, но Семён Яковлевич указал подать фунт, и вдове подали фунт.
— Господи, Господи! — вздыхал и крестился народ. — Видимое пророчество.
— Усладите вперёд сердце ваше добротой и милостию и потом уже приходите жаловаться на родных детей, кость от костей своих, вот что́, должно полагать, означает эмблема сия, — тихо, но самодовольно проговорил толстый, но обнесённый чаем монах от монастыря, в припадке раздражённого самолюбия взяв на себя толкование.
— Да что́ ты, батюшка, — озлилась вдруг вдовица, — да они меня на аркане в огонь тащили, когда у Верхишиных загорелось. Они мне мертву кошку в укладку заперли, то есть всякое-то бесчинство готовы.
— Гони, гони! — вдруг замахал руками Семён Яковлевич.
Причетник и мальчишка вырвались за решётку. Причетник взял вдову под руку, и она, присмирев, потащилась к дверям, озираясь на дарёные сахарные головы, которые за нею поволок мальчишка.
— Одну отнять, отними! — приказал Семён Яковлевич остававшемуся при нём артельщику. Тот бросился за уходившими, и все трое слуг воротились через несколько времени, неся обратно раз подаренную и теперь отнятую у вдовицы одну голову сахару; она унесла, однако же, три.
— Семён Яковлевич, — раздался чей-то голос сзади у самых дверей, — видел я во сне птицу, галку, вылетела из воды и полетела в огонь. Что́ сей сон значит?
— К морозу, — произнёс Семён Яковлевич.
— Семён Яковлевич, что́ же вы мне-то ничего не ответили, я так давно вами интересуюсь, — начала было опять наша дама.
— Спроси! — указал вдруг, не слушая её, Семён Яковлевич на помещика, стоявшего на коленях.
Монах от монастыря, которому указано было спросить, степенно подошёл к помещику.
— Чем согрешили? И не велено ль было чего исполнить?
— Не драться, рукам воли не давать, — сипло отвечал помещик.
— Исполнили? — спросил монах.
— Не могу выполнить, собственная сила одолевает.
— Гони, гони! Метлой его, метлой! — замахал руками Семён Яковлевич. Помещик, не дожидаясь исполнения кары, вскочил и бросился вон из комнаты.
— На месте златницу оставили, — провозгласил монах, подымая с полу полуимпериал.
— Вот кому! — ткнул пальцем на стотысячника купца Семён Яковлевич. Стотысячник не посмел отказаться и взял.
— Злато к злату, — не утерпел монах от монастыря.
— А этому внакладку, — указал вдруг Семён Яковлевич на Маврикия Николаевича. Слуга налил чаю и поднёс было ошибкой франту в пенсне.
— Длинному, длинному, — поправил Семён Яковлевич.
Маврикий Николаевич взял стакан, отдал военный полупоклон и начал пить. Не знаю почему все наши так и покатились со смеху.
— Маврикий Николаевич! — обратилась к нему вдруг Лиза; — тот господин на коленях ушёл, станьте на его место на колени.
Маврикий Николаевич в недоумении посмотрел на неё.
— Прошу вас, вы сделаете мне большое удовольствие. Слушайте, Маврикий Николаевич, — начала она вдруг настойчивою, упрямою, горячею скороговоркой, — непременно станьте, я хочу непременно видеть, как вы будете стоять. Если не станете — и не приходите ко мне. Непременно хочу, непременно хочу!..
Я не знаю, что́ она хотела этим сказать; но она требовала настойчиво, неумолимо, точно была в припадке. Маврикий Николаевич растолковывал, как увидим ниже, такие капризные порывы её, особенно частые в последнее время, вспышками слепой к нему ненависти, и не то чтоб от злости, — напротив, она чтила, любила и уважала его, и он сам это знал, — а от какой-то особенной бессознательной ненависти, с которою она никак не могла справиться минутами.