Кармазинов с жадностию схватил рукопись, бережно осмотрел её, сосчитал листки и с уважением положил покамест подле себя, на особый столик, но так, чтоб иметь её каждый миг на виду.
— Вы, кажется, не так много читаете? — прошипел он, не вытерпев.
— Нет, не так много.
— А уж по части русской беллетристики — ничего?
— По части русской беллетристики? Позвольте, я что-то читал… «По пути»… или «В путь»… или «На перепутьи» что ли, не помню. Давно читал, лет пять. Некогда.
Последовало некоторое молчание.
— Я, как приехал, уверил их всех, что вы чрезвычайно умный человек, и теперь, кажется, все здесь от вас без ума.
— Благодарю вас, — спокойно отозвался Пётр Степанович.
Принесли завтрак. Пётр Степанович с чрезвычайным аппетитом набросился на котлетку, мигом съел её, выпил вино и выхлебнул кофе.
«Этот неуч», в раздумьи оглядывал его искоса Кармазинов, доедая последний кусочек и выпивая последний глоточек, «этот неуч, вероятно, понял сейчас всю колкость моей фразы… да и рукопись конечно прочитал с жадностию, а только лжёт из видов. Но может быть и то, что не лжёт, а совершенно искренно глуп. Гениального человека я люблю несколько глупым. Уж не гений ли он какой у них в самом деле, чёрт его впрочем дери».
Он встал с дивана и начал прохаживаться по комнате из угла в угол, для моциону, что́ исполнял каждый раз после завтрака.
— Скоро отсюда? — спросил Пётр Степанович с кресел, закурив папироску.
— Я собственно приехал продать имение и завишу теперь от моего управляющего.
— Вы ведь, кажется, приехали потому, что там эпидемии после войны ожидали?
— Н-нет, не совсем потому, — продолжал господин Кармазинов, благодушно скандируя свои фразы и при каждом обороте из угла в другой угол бодро дрыгая правою ножкой, впрочем чуть-чуть. — Я действительно, — усмехнулся он не без яду, — намереваюсь прожить как можно дольше. В русском барстве есть нечто чрезвычайно быстро изнашивающееся, во всех отношениях. Но я хочу износиться как можно позже и теперь перебираюсь за границу совсем; там и климат лучше и строение каменное и всё крепче. На мой век Европы хватит, я думаю. Как вы думаете?
— Я почём знаю.
— Гм. Если там действительно рухнет Вавилон{83} и падение его будет великое (в чём я совершенно с вами согласен, хотя и думаю, что на мой век его хватит), то у нас в России и рушиться нечему, сравнительно говоря. Упадут у нас не камни, а всё расплывётся в грязь. Святая Русь менее всего на свете может дать отпору чему-нибудь. Простой народ ещё держится кое-как Русским Богом; но Русский Бог, по последним сведениям, весьма неблагонадёжен и даже против крестьянской реформы едва устоял, по крайней мере сильно покачнулся. А тут железные дороги, а тут вы… уж в Русского-то Бога я совсем не верую.
— А в Европейского?
— Я ни в какого не верую. Меня оклеветали пред русскою молодёжью. Я всегда сочувствовал каждому движению её. Мне показывали эти здешние прокламации. На них смотрят с недоумением, потому что всех пугает форма, но все однако уверены в их могуществе, хотя бы и не сознавая того. Все давно падают и все давно знают, что не за что́ ухватиться. Я уже потому убеждён в успехе этой таинственной пропаганды, что Россия есть теперь по преимуществу то место в целом мире, где всё что угодно может произойти без малейшего отпору. Я понимаю слишком хорошо, почему русские с состоянием все хлынули за границу и с каждым годом больше и больше. Тут просто инстинкт. Если кораблю потонуть, то крысы первые из него выселяются. Святая Русь страна деревянная, нищая и… опасная, страна тщеславных нищих в высших слоях своих, а в огромном большинстве живёт в избушках на курьих ножках. Она обрадуется всякому выходу, сто́ит только растолковать. Одно правительство ещё хочет сопротивляться, но машет дубиной в темноте и бьёт по своим. Тут всё обречено и приговорено. Россия, как она есть, не имеет будущности. Я сделался немцем и вменяю это себе в честь.
— Нет, вы вот начали о прокламациях; скажите всё, как вы на них смотрите?
— Их все боятся, стало быть, они могущественны. Они открыто обличают обман и доказывают, что у нас не за что́ ухватиться и не на что́ опереться. Они говорят громко, когда все молчат. В них всего победительнее (несмотря на форму) эта неслыханная до сих пор смелость засматривать прямо в лицо истине. Эта способность смотреть истине прямо в лицо принадлежит одному только русскому поколению. Нет, в Европе ещё не так смелы: там царство каменное, там ещё есть на чём опереться. Сколько я вижу и сколько судить могу, вся суть русской революционной идеи заключается в отрицании чести. Мне нравится, что это так смело и безбоязненно выражено. Нет, в Европе ещё этого не поймут, а у нас именно на это-то и набросятся. Русскому человеку честь одно только лишнее бремя. Да и всегда было бременем, во всю его историю. Открытым «правом на бесчестье» его скорей всего увлечь можно. Я поколения старого, и, признаюсь, ещё стою за честь, но ведь только по привычке. Мне лишь нравятся старые формы, положим по малодушию; нужно же как-нибудь дожить век.
Он вдруг приостановился.