— Cher, я бы их разгромил! — вырвалось у него в четверг вечером, после второго свидания с Петром Степановичем, когда он лежал, протянувшись на диване, с головой, обёрнутою полотенцем.
До этой минуты он во весь день ещё ни слова не сказал со мной.
— «Fils, fils chéri»[108] и так далее, я согласен, что все эти выражения вздор, кухарочный словарь, да и пусть их, я сам теперь вижу. Я его не кормил и не поил, я отослал его из Берлина в -скую губернию, грудного ребёнка, по почте, ну и так далее, я согласен… «Ты, говорит, меня не поил и по почте выслал, да ещё здесь ограбил». Но, несчастный, кричу ему, ведь болел же я за тебя сердцем всю мою жизнь, хотя и по почте! Il rit[109]. Но я согласен, согласен… пусть по почте, — закончил он как в бреду.
— Passons[110], — начал он опять через пять минут. — Я не понимаю Тургенева. У него Базаров это какое-то фиктивное лицо, не существующее вовсе; они же первые и отвергли его тогда, как ни на что́ не похожее. Этот Базаров это какая-то неясная смесь Ноздрёва с Байроном, c’est le mot![111]
Посмотрите на них внимательно: они кувыркаются и визжат от радости как щенки на солнце, они счастливы, они победители! Какой тут Байрон!.. И при том какие будни! Какая кухарочная раздражительность самолюбия, какая пошленькая жаждишка faire du bruit autour de son nom[112], не замечая, что son nom… О, карикатура! Помилуй, кричу ему, да неужто ты себя такого как есть людям взамен Христа предложить желаешь? Il rit. Il rit beaucoup, il rit trop[113]. У него какая-то странная улыбка. У его матери не было такой улыбки. Il rit toujours[114].
Опять наступило молчание.
— Они хитры; в воскресенье они сговорились… — брякнул он вдруг.
— О, без сомнения, — вскричал я, навострив уши, всё это стачка и сшито белыми нитками, и так дурно разыграно.
— Я не про то. Знаете ли, что всё это было нарочно сшито белыми нитками, чтобы заметили те… кому надо. Понимаете это?
— Нет, не понимаю.
— Tant mieux. Passons[115]. Я очень раздражён сегодня.
— Да зачем же вы с ним спорили, Степан Трофимович? — проговорил я укоризненно.
— Je voulais convertir[116]. Конечно смейтесь. Cette pauvre тётя, elle entendra de belles choses![117] О, друг мой, поверите ли, что я давеча ощутил себя патриотом! Впрочем, я всегда сознавал себя русским… да настоящий русский и не может быть иначе, как мы с вами. Il y a là dedans quelque chose d’aveugle et de louche[118].
— Непременно, — ответил я.
— Друг мой, настоящая правда всегда не правдоподобна, знаете ли вы это? Чтобы сделать правду правдоподобнее, нужно непременно подмешать к ней лжи. Люди всегда так и поступали. Может быть, тут есть, чего мы не понимаем. Как вы думаете, есть тут, чего мы не понимаем в этом победоносном визге? Я бы желал, чтобы было. Я бы желал.
Я промолчал. Он тоже очень долго молчал.
— Говорят, французский ум… — залепетал он вдруг точно в жару, — это ложь, это всегда так и было. Зачем клеветать на французский ум? Тут просто русская лень, наше унизительное бессилие произвести идею, наше отвратительное паразитство в ряду народов. Ils sont tout simplement des paresseux[119], а не французский ум. О, русские должны бы быть истреблены для блага человечества как вредные паразиты! Мы вовсе, вовсе не к тому стремились; я ничего не понимаю. Я перестал понимать! Да понимаешь ли, кричу ему, понимаешь ли, что если у вас гильотина на первом плане и с таким восторгом, то это единственно потому, что рубить головы всего легче, а иметь идею всего труднее! Vous êtes des paresseux! Votre drapeau est une guenille, une impuissance[120]. Эти телеги, или как там: «стук телег, подвозящих хлеб человечеству», полезнее Сикстинской Мадонны{49}, или как у них там… une bêtise dans ce genre[121]. Но понимаешь ли, кричу ему, понимаешь ли ты, что человеку кроме счастья, так же точно и совершенно во столько же необходимо и несчастие! Il rit. Ты, говорит, здесь бонмо{50} отпускаешь, «нежа свои члены (он пакостнее выразился) на бархатном диване…» И заметьте, эта наша привычка на
С минуту опять помолчали.
— Cher, — заключил он вдруг, быстро приподнявшись, — знаете ли, что это непременно чем-нибудь кончится?
— Уж конечно, — сказал я.
— Vous ne comprenez pas. Passons[122]. Но… обыкновенно на свете кончается ничем, но здесь будет конец, непременно, непременно!
Он встал, прошёлся по комнате в сильнейшем волнении и, дойдя опять до дивана, бессильно повалился на него.