Теме исчезающих людей суждено было стать кровавым кошмаром XX века: кошмаром российской реальности и идеей fixe мирового искусства. Самые отчаянные головы шли навстречу фактам, и эти факты, пропущенные через совесть, обретали статус художественной или документальной хроники тоталитаризма. В этом смысле честь явиться обличителем политической бесовщины и государственного террора в равной степени принадлежит и мемуарам, и документам, и произведениям с вымышленным сюжетом. Среди моря антитоталитарной литературы, генетически связанной с традицией Достоевского в его пророчествах о будущем, хочется особо отметить два произведения. Одно из них — повесть малоизвестного сибирского писателя Владимира Зазубрина (1895–1938) «Щепка», написанная в 1923 году, второй — всемирно известный роман классика английской литературы Дж. Оруэлла «1984». Оба, в сущности, об одном и том же: что может сделать с человеком насилие.

«Повесть о Ней и о Ней» — такой подзаголовок имеет повествование Вл. Зазубрина. О Ней — значит, о революции, о Ней — значит о любимой дочери революции — ЧЕКА.

Человек на пути революции — ничто. Человек за минуту перед расстрелом в подвалах ЧЕКА — и того хуже. Написанная под углом зрения кровавого палача Срубова, начальника губчека, повесть Вл. Зазубрина буквально распластывает попавшего под секиру революции человека — священнослужителя, старую крестьянку, белого офицера, молодую красавицу и сотни других.

«Расстреливали пятеро — Ефим Соломин, Ванька Мудыня, Семен Худоногов, Алексей Боже, Наум Непомнящих. Из них никто не заметил, что в последней пятерке была женщина. Все видели только пять парных окровавленных туш мяса.

Трое стреляли как автоматы. И глаза у них были пустые, с мертвым стеклянистым блеском. Все, что они делали в подвале, делали почти непроизвольно. Ждали, пока приговоренные разденутся, встанут, механически поднимали револьверы, стреляли, отбегали назад, заменяли расстрелянные обоймы заряженными. Ждали, когда уберут трупы и приведут новых. Только когда осужденные кричали, сопротивлялись, у троих кровь пенилась жгучей злобой. Тогда они матерились, лезли с кулаками, с рукоятками револьверов. И тогда, поднимая револьверы к затылкам голых, чувствовали в руках, в груди холодную дрожь. Это от страха за промах, за ранение. Нужно было убить наповал. И если недобитый визжал, харкал, плевался кровью, то становилось душно в подвале, хотелось уйти и напиться до потери сознания. Но не было сил. Кто-то огромный, властный заставлял торопливо поднимать руку и приканчивать раненого… После четвертой пятерки Срубов перестал различать лица, фигуры приговоренных, слышать их крики, стоны. Дым от табаку, от револьверов, пар от крови и дыханья — дурнящий туман. Мелькали белые тела, корчились в предсмертных судорогах. Живые ползали на коленях, молили.

Срубов молчал, смотрел и курил. Оттаскивали в сторону расстрелянных. Присыпали кровь землей. Раздевшиеся живые сменяли раздетых мертвых. Пятерка за пятеркой» [273].

С жестоким, поистине варварским сладострастием наблюдает Срубов за корчами человека перед лицом насилия и смерти. Вот поп, раздетый, не владеющий собой, с глазами, вылезшими из орбит, деморализованный, с ноющим, дребезжащим голосом: «Святый боже, святый крепкий»… Вот двое других — с мертвыми, расширенными от ужаса глазами… Вот третий — который хрипел, задыхался, молил… «А для Срубова он уже не человек — тесто, жаворонок из теста. Нисколько не жаль такого. Сердце затвердело злобой». От загубленных людей остаются «пуды парного мяса», «кровью парной, потом едким человечьим, испражнениями пышет подвал»; «пощадите», «умоляю», «невинно погибаю», «господи, помилуй», «А в подвал вели и вели живых, от страха испражняющихся себе в белье, от страха потеющих, от страха плачущих… Сотни людей заняты круглые сутки… С гулким лязгом, с хрустом буравят черепа автоматические сверла. Брызжут красные непрогорающие опилки. Смазочная мазь летит кровяными сгустками мозга».

Фабрика смерти… Есть ли что-нибудь такое, чего нельзя сделать с человеком силой? Этот вопрос — на фоне подвала губчека — воспринимается как напыщенная, отвлеченная риторика, почти как издевательство над очевидностью.

«Я гражданин и человек, а не щепка», — волновался и кричал Степан Трофимович Верховенский, когда над ним было совершено насилие. «Щепка», — утверждает автор повести «О Ней и о Ней», имея в виду революционную «рубку леса». Повествование о страшной лаборатории уничтожения людей в губернских подвалах — потрясающий художественный документ о том, что делает с человеком насилие: с человеком, над которым оно чинится, и с человеком, который сам его творит.

Перейти на страницу:

Похожие книги