Здесь в оптимистичном аллегро первой части соединились звонкое веселье и мягкая, лиричная романтика.
Здесь в блестящем финале из потешной и суматошной гонки и возни, полной смеха и веселого оживления, рождается грациозная мелодия дивной красоты.
И Восьмой симфонии ожили образы былого. Они те, что главенствовали в музыке, когда Бетховен только еще утверждал себя в искусстве.
И они совсем иные, несхожие, потому что музыкальный язык, излагающий их, современен, в нем использованы все новейшие достижения современной музыкальной мысли.
В Восьмой симфонии зрелый художник на миг оглянулся назад, с улыбкой вспомнил молодость и создал шедевр.
Старое перекликнулось с новым, прошлое соприкоснулось с настоящим. Этот волшебный мост перекинула Восьмая симфония.
Уходил 1812 год, а с ним – саднящая боль, душившая людей. В ту зиму с заснеженных, скованных морозом полей России на Европу повеяло теплом. С востока близилась весна – весна освобождения.
Русские, прогнав Наполеона со своих земель, нанесли необратимый удар всесильному завоевателю, повергшему ниц почти весь континент. Они показали измученной, изверившейся в завтрашнем дне, страшившейся поднять голову Европе, что тот, кто считал себя и кого привыкли считать непобедимым, может быть побежден.
Зарево, воспылавшее лютой осенью двенадцатого года над Москвой, как бы явилось факелом, осветившим покоренным народам путь к освобождению.
Воспрянув духом, они с благодарностью и надеждой поглядывали на Русь. Ее пример вдохновлял на борьбу. В эти дни на письменном столе Бетховена появились две бронзовые статуэтки казаков. На вздыбленных конях, с пиками наперевес мчатся казаки в бой.
Европа пробуждалась, собиралась с силами, объединялась, и после долгой и тяжкой борьбы союзные войска России, Австрии, Пруссии ранней весной 1814 года победоносно вступили в Париж.
Наполеон был сослан на остров Эльбу.
А осенью в столице Австрии собрался мирный конгресс – Венский конгресс. На него прибыли властители Европы с блестящим окружением министров, царедворцев, вельмож.
Город погрузился в кипучую и сверкающую пучину развлечений. Несколько месяцев подряд шли нескончаемой и пестрой чередой торжественные спектакли, концерты, балы, рауты, празднества. Все лучшее, чем славилась в искусстве Вена, должно было быть показано гостям.
Республиканец Бетховен никогда не пользовался расположением монарха. Франц обходил его своими милостями. Он даже ни разу не соизволил посетить бетховенские академии. Это не мудрено. Именно императору Францу принадлежит фраза:
– Мы не нуждаемся в гениях. Мы нуждаемся в верноподданных.
Но сейчас императорский двор был вынужден вспомнить о Бетховене. Слишком громкой была слава композитора, слишком широкой известность, чтобы оставить его на задворках торжеств. А как только его пригласили участвовать в них, он сразу же занял одно из самых почетных мест.
Известность Бетховена, и прежде огромная, теперь стала колоссальной. В витринах магазинов красовались его портреты. Самые различные люди – австрийцы, русские, немцы, англичане, – встретив Бетховена на улице и узнав, приветственными криками, рукопожатиями, улыбками выражали свое восхищение и свою любовь. В ту пору в Англии родился афоризм, быстро облетевший всю Европу: «Бог один и Бетховен один!»
Из всех венценосных владык, собравшихся в Вене, Бетховен, владыка некоронованный, был, пожалуй, самым популярным. Монархи владели армиями, он – умами. Их опору составляли жандармы и штыки солдат, он опирался на всенародную любовь.
И не случайно торжества в честь конгресса открылись 26 сентября 1814 года спектаклем «Фиделио».
Композитору пришлось вновь вернуться к своему многострадальному детищу и снова переработать его. Труд тяжелый и неблагодарный – переписывать натканное, да еще имея за спиной провалы. Но он скрепя сердце берется за дело, хотя горько сетует, что много легче сочинять заново, чем подштопывать и подновлять старое. А главное, даже сейчас, даже достигнув вершин мастерства и овладев всеми тайнами композиторского искусства, он так же, как десять лет назад, робеет при сочинении оперной музыки.
«Я, – пишет он режиссеру Фридриху Трейчке, взявшемуся за новую постановку «Фиделио» и за переделку его либретто, – по обыкновению готов скорее написать что-нибудь новое, чем притачивать новое к старому, как я это делаю теперь. В моей инструментальной музыке целое постоянно носится перед глазами, но здесь это целое как-то повсюду разбросано, и мне приходится вновь вдумываться во все… Эта опера доставит мне мученический венец».
Но, раз взявшись за работу, он по обыкновению весь, безраздельно, отдается ей, не считаясь ни со временем, ни с силами.