Шут обладал чарующим голосом и пел превосходно, но сегодня его искусство оказалось бессильно. Герцог, подавленный и мрачный, насупленный и злой, молчал. Франческо Мария вообще-то был сильным человеком: его никогда не страшила неизвестность, не пугала неопределённость. Он не только не боялся неизведанного, оно манило его. Не был он подвержен и предрассудкам: не цепенел перед чёрной кошкой, не плевал через плечо, был открыт друзьям в неуверенности и сомнениях. Если завидовал — признавался, что завидует, если раздражался — говорил, что раздражён, никогда не пытался скрывать свою слабость. Но сейчас чувствовал себя загнанной крысой, а кому это понравится?
Песте жалел герцога, унизительность положения, в котором тот оказался, унижала и Чуму. Отпущенный Доном Франческо Марией, Грациано устроился на старой террасе на внутреннем дворе, где задумчиво перебирал гитарные струны. Шуту было тоскливо. Как он и предполагал, таинственный убийца статс-дамы остался безнаказанным. Его болезненное состояние по вечерам усугублялось. Он словно утратил чего-то не обретённое, потерял что-то нужное, но понимание, что именно, ускользало. Чума уныло смотрел на ущербную луну и напевал старинную песенку, что слышал когда-то в Пистое, о разбитых надеждах и горьких утратах.
Как всегда, вспомнил умершего брата, что усугубило скорбь, голос его потаённо проступал в ночной тиши, то сливаясь с трелями ночных цикад и стрекотанием кузнечиков, то взмывая в ночное небо, звеня горестным и надрывным аккордом.
Грациано импровизировал и не заметил, как на противоположной стене открылось окно, и тёмном проёме мелькнула головка Камиллы ди Монтеорфано. Она не узнала певца: шут обычно пел, кривляясь в присутствии герцога и нарочито гнусавя, но сейчас его голос изменил звучание, и синьорина, а она любила музыку, слышала голос Неба и силилась разглядеть впотьмах поющего. Но у неё ничего не вышло: певец растворялся в сумерках, проступал только голос, в коем звучали ноты горькие, но колдовские, покаянные, но манящие. Камилла вышла на лестничный пролёт и осторожно спустилась вниз. Здесь голос звучал ниже и глуше.
Грациано вздрогнул и умолк, заметив тень у перил балюстрады. Он, не откладывая гитару, сжал рукоять левантийской даги, но тут разглядел Камиллу. Сама фрейлина, видя в руках шута инструмент, изумилась. Так это он?!
— Я не знала, что это вы, мессир ди Грандони, — Камилле стало досадно, что она пришла сюда на голос этого человека.
Шут не был отягощён злопамятностью, но сейчас смотрел на девицу без улыбки. Ему было неприятно, что его слышали, но, преодолев недовольство, Чума любезно заметил фрейлине, что на ущербной луне его всегда тянет подрать глотку. Он не разбудил её? Она тоже играет? Кажется, на лютне? Камилле показалось неловким сразу уйти, это выглядело бы невежливым по отношению к мессиру ди Грандони, которому она всё же считала себя обязанной. Девица присела на скамью, решив несколько минут посидеть, потом пожаловаться на комаров и уйти. Она по-прежнему злилась на себя: как она могла сразу не уловить тембр его голоса? Но пел он божественно, и можно было подумать, что у него есть душа. Как же это? Этот гордец что-то знает о скорбях?
— Да, я играю, — тихо проговорила она. — А о каких муках вы поёте? — Камилла недоумевала.
Грациано ди Грандони сел рядом и, перебирая гитарные струны, сказал, что это старые песни, слышанные им когда-то в Пистое. Он заиграл неаполитанскую тарантеллу, но неожиданно резко оборвал игру, внимательно вгляделся в лицо фрейлины и спросил:
— Вы сказали, синьорина, что были плохо знакомы с донной Верджилези. Почему же вы плакали в церкви?
Камилла подняла на него удивлённые глаза, но тут же и опустила их. Помолчала, потом пожала плечами. Она не ожидала такого вопроса.
— Она была неприкаянна, очень несчастна и одинока. И такая ужасная смерть, безвременная, внезапная, предательская. Без покаяния, без последнего напутствия. Мне было жаль её.