— Это всё? Это действительно — всё? Вы ничего не пропустили и не утаили, тыскыть?
В интонации Учителя было столько детского и в то же время стариковского, что я ответил ласково и строго, как старший:
— Всё, что знаю, Михаил Миронович, до последней копейки.
Он начал бесконечно уточнять. Кто, по моему субъективному мнению, мог быть автором доноса, как со мною связана Насонова («я такую аспирантку не встречал; а если встречал, то не помню!»), давал ли я кому-то сумалеевские книжки, как толкую обвинение в подпольном семинаре («вы же понимаете, Алёша, что никаких подпольных семинаров я не вёл? вы же это подтвердите, правда?»). Но главное, что он хотел усвоить — и что вытягивал родильными щипцами, — это связан ли донос с моим недавним задержанием? Я честно ответил, что вряд ли. Лицо его разгладилось, он мелко захихикал:
— Мы, сталбыть, имеем дело с разными сюжетами… Хоть какое-то подобие утешения.
По горлу заходил кадык, как если бы, произнеся заздравный тост, Михаил Миронович закинул голову.
— А для меня что утешительного? — не понял я. — Даже если это совершенно разные истории, меня всё равно на защиту не пустят?
— Не пустят, — кивнул Сумалей.
— А дальше что?
— Как это что? — Сумалей посмотрел на меня изумлённо. — Ответ, тыскыть, очевиден. Дальше вы пойдёте в армию. Потом вернётесь. Это же недолго, сколько сейчас служат? Два года? Считай, ничего.
— То есть что значит недолго?
— Да чего ж тут непонятного? — вскинул брови М. М. — Раньше забривали на четыре или пять. И то всё было хорошо. Я, тыскыть, хромоногий, а братец мой служил в Театре армии, знаете, район «Новослободской»? У него была такая милая каморка, кровать железная, никелированная, с шишечками, столик у окошка, стул. Он там декорации придумывал…
— Михаил Миронович! — взмолился я. — Ну какая комнатка, какие декорации? Ваш папа был большим начальником. А я?
Сумалей удивился:
— То есть вы хотите сказать… ну, не знаю, не знаю. — И, загораясь от собственной мысли, продолжил: — Нет, вы не можете себе представить, какое это было время. Не заботиться о пропитании, думать, вести разговоры… А что ж мы, так и будем здесь стоять? Не хотите прошвырнуться? Марш-бросок по книжным?
И я зачем-то согласился.
— Мы быстро, туда и обратно!
Ловко подволакивая ногу, Сумалей сбежал по лестнице и устремился в сторону Кремля. Он был как пёс, натягивающий поводок: вскинутая голова, целеустремлённый взгляд. Вперёд, вперёд! Мы проскочили сахарную церковь с зелёными безжизненными куполами («и ни церковь, ни кабак, ничего не свя-я-я-ято»), миновали диковатый особняк в наркотическом индийском духе, просвистели «Военторг». Пробежали мимо дряхлого Манежа и засиженного психодрома, где по старой памяти тусили хиппи; помчались к Лубянке. Туда, где на крохотном пятачке между памятником первопечатнику Ивану Фёдорову и магазином «Книжная находка» нарезали круги спекулянты: «Что ищем? Имеется миньон Высоцкого. Записи Никитиных. Бичевская. Булгаков».
Мы совершали молчаливую пробежку; Михаил Миронович не задавал вопросов, я, соответственно, не отвечал. Лишь перед самым входом в «Книжную находку» Михаил Миронович внезапно замер, словно сделал охотничью стойку, и спросил меня:
— Алёша, вот скажите мне как на духу. Вы думали когда-нибудь о смерти?
Вопрос был таким неуместным, что я растерялся и просто кивнул.
— Нет, не знаете вы, что такое смерть. Это когда просыпаешься утром и думаешь — сегодня? или завтра? и зачем? для чего всё это было? Никакого смысла. Вроде потом рассосётся, а вечером снова. Проснёшься с утра или нет? А если не проснёшься, то когда тебя найдут? Через день? Через два? Через десять?
Он пожевал губами и добавил:
— Вот поэтому я не запираю дверь.
Я снова не нашёлся, что ему ответить. Среди прочего и потому, что дверь он не запирал никогда — даже пока была жива Анна Ивановна. Во мне смешались чувства жалости, ненависти и презрения; на меня ему было плевать, но в этом детском страхе перед надвигающейся смертью было что-то милое, ничтожное и беспомощное.
— И вы знаете, я, кажется, придумал! — энтузиастически воскликнул Михаил Миронович.
— Что же вы придумали? — опешил я.
— Как мы будем вас спасать.
У меня отлегло от сердца. Значит, я ошибся — и он думает не только о себе. Захотелось прижать старика, чмокнуть его в складчатую щёку. Но сделать это было невозможно. Всё равно что брать на ручки и тискать помойного кота: зашипит, расцарапает, спрыгнет.
— Присядем, — указал Сумалей на скамейку и тоном влюблённой курсистки продолжил:
— Армия, шмармия, это всё такая ерундистика, вы себе не представляете, Алёша, время пролетит, и не заметите. А вот если вам личное дело испортят — кирдык. Значит — что? Значит, нужно сделать так, чтобы вас исключили иначе. Не за книжки, не за эту самую Насонову. Вы понимаете меня?
Он хлопнул себя по колену и восторженно повторил:
— Понимаете?
— Нет, Михаил Миронович, совсем не понимаю, — уныло ответил я, почти догадавшись, что он мне сейчас предложит.
— Да что же тут неясного? Судите сами.