В Венеции непременно надобно, чтоб тебя обсчитали на Риальто, а то что ты как неродной? Знаешь, что обойдут, но не позволяешь сильно обворовать — в этом консенсус. Здесь, за мостом, близ рынка, копились странные кустарные лавочки со всякой всячиной, от стекла до копченой рыбы, от дынь до ювелирки. Пахло подкисшими фруктами, заскорузлым морем и ароматами обработанной дорогой кожи. Но и от той кожи слюнки текли скорейше, ибо тело воспринимало ее как еду. На Риальто всегда думаешь о еде. О неизбежной цене ее и воспроизводстве. О щедрости плоти и о скудости платы за эту плоть — тут тебе отдают всегда больше, чем можешь отдать в деньгах ты. Чем описать плотность, влажность, хрупкость, хрусткость, упругость рыбьих тел, совершенство их блеска, претворяющееся в торжество вкуса? В рыбных рядах на Риальто за прилавками то тут, то там копошились крабы и раки-богомолы, и такое себе было это чувство, прохладненькое, когда клешни или булавы проносились у носа ничего не подозревающего покупателя, и сперва Грушецкий подвисал, не понимая, почему видит их… потом дошло, хитин-то тот же, хотя и влажный, потому и видит. Венеция — жемчужина морей, и население у нее не сухопутное отнюдь, почему бы было иное? Засмотрелся, залипнув, когда древний краб, обросший ракушечником, отвешивал креветок туристке, да еще флиртовать и пошучивать изволил вполне человечьим образом… В рядах мясников пошевеливала жвалами самка слепня. Окруженный грудами дынь, подобно грудям Артемиды Эфесской, сидел, одуревший от сладкого запаха, захлебывающийся слюнями пухленький самец дрозофилы и ласково улыбался покупательницам. Просто праздник какой-то. Пир для глаз, услада ума. Гонза и не рассчитывал на веселые картинки, поднесенные Светлейшей. Увидев раз, выключить зрение уже не получалось. И смотрел, смотрел, проталкивался к прилавкам и от них, лениво вступал в разговоры — диалектное беглое «л» стекало с его языка очень по-венециански — обсуждал погоду, природу, улов, улыбался синьорам, как местный. Местные тоже посматривали — и некоторые отступали с опаской, не зная, чего от него ожидать. Он же, посмеиваясь их настороженности, просачивался меж прилавками и утекал прочь. Туда, где лежали на воде копченые бока гондол в синих презервативах чехлов.

На рецепции взглянули на него странно — в первый момент — очень уж неприютен был, чужд под обратными пальмами хрустальных люстр, на коврах, у резной стойки черного дуба, но потом он улыбнулся. Это работало, как идеальная отмычка, как пароль на вход, даже и на мужчин. Разговаривая с людьми, всегда улыбайся… Заглянул в номер, поводил рыльцем, остался доволен. Еще полсуток до того, как встречать, прицельно и на сей раз искренне светить улыбочкой, гулять, проводить время вместе. Передышка перед войной, как и всегда. Войдя к себе, сожмурился на тускло-блескучую позолоту, бросил рюкзак у дверей. Электрический свет ампирной люстры безжалостно выхватил тридцать литров жизни в контрастное пятно, и оно выглядело на интерьерах палаццо так сиротливо и убого, что… Ничего. Выключил свет, вышел вон, вернулся в Венецию. Пробежаться налегке, до того, как наступит ночь — вот чего живительно не хватало. Вырулив на калле дель Роза, кинул взгляд через Большой канал к Золотому дому, заплатил туристскую пошлину праздного любопытства и неспешно направился большим кругом, вернувшись по набережным к Риальто.

Замереть на мосту Риальто, окунаясь всем собой, не зрением только, в лазурь и в простор, как в женщину. В нем, скоростном как лучший истребитель, со временем проявилась эта способность — замереть и остановиться, бездумно залипнув в вязком воздухе на долгие минуты, зависнуть в стоп-кадре и, как двукрылое потирает лапки, пробуя на вкус мир, так отдаться работе воображения и анализа. Ничего не происходило извне, всё только внутри.

Время позволяло, никуда не торопился.

Жизнь его была, в сущности, жестко регламентирована работой, чужими страхами, страстями, опасениями, планами, стратегиями, мыслишками и, конечно, статистикой происшествий. Журналистика — странная штука, она про писательство как бы не всерьез, про черновую работу без вдохновения, этой работе все равно, болен ли ты, голоден, одинок или несчастен — пиши. Действуй. Двигайся. Он люто не любил привязку к месту и работу себе в этом смысле нашел абсолютно отвязную. Летучий, менял страны и города, обличия и адреса. Про почтовый было лучше не спрашивать — устаревал мгновенно. За год любой город становился им изучен вдоль и поперек, делался скучен и плосок. Еще менее он любил привязку ко времени и обманывал умелого убийцу, огибая земной шар раз за разом против вращения, вскрывая часовые пояса один за другим. Но и в вечном движении необходима порой дозаправка. За тем Гонза Грушецкий и стоял сейчас на мосту, облокотясь на парапет, гармоничный, как лучшее изваяние Челлини, включающий в себя должную толику несовершенства, успешно делающую его живым.

Перейти на страницу:

Похожие книги