Слушая рассказы двух подруг, я думала о том, что многим эмигрантам на чужбине пришлось пережить разочарования, предательства, забвение. Дёмину повезло, что рядом с ним в эти трудные годы находился преданный человек.

Наша встреча закончилась почти в полночь. Неожиданно женщины стали собираться. Шарлотта взяла сумку-повозку на колесиках, накинула шаль, одела потрепанный плащ, и обе дамы отправились в соседнее кафе пить молодое («новое») вино божоле. Меня звали с собой, но я устала и откланялась.

Шарлотта так и живет — ходит ночью в кафе, достает из своей тележки книги, читает, а потом возвращается домой и ложится спать в два, а то и в четыре часа утра и встает уже перед обедом. Мне показалось, что Дёмину должна была нравиться такая парижская жизнь. Он сам ее выбрал.

Как я мёрз,Ах, как мёрз, бывало:Спал в снегу и плутал в пургу.Песни пел я,И застывалаКровь на коже обмёрзлых губ…Что ж, но если,Пройдя по свету,Мне бы столько не испытать —Никогда бМне не спеть об этом,И поэтом бы мне не стать!

30 октября 1955 года[54].

Первая версия данной статьи была опубликована О. Трифоновой-Тангян в журнале «Чайка» в феврале 2018 г.

<p>Часть первая</p><p>Сучья война</p><p>Глава 1</p><p>Перед судом</p>

По вечерам, перед отбоем, тюрьма затихает, затаивается; в недрах ее начинается особая, скрытная жизнь. В этот час вступает в действие «тюремный телеграф». Каждый вечер, пронзая каменную толщу стен, звучит еле слышный дробный стук; несутся призывы, проклятия, просьбы, слова отчаяния и ритмы тревоги.

Я сидел на нарах под окошком, смотрел в зарешеченное небо. Там, в синеве, дотлевал прозрачный июльский закат. Кто-то тронул меня сзади за плечо, сказал шепотком:

— Эй, Чума, тебя вызывают.

— Кто?

— Цыган. Из семьдесят второй.

Цыган был одним из моих «партнеров по делу», одним из тех, с кем я погорел и был задержан на Конотопском перегоне. Мы частенько с ним так общались — перестукивались, делились новостями. На этот раз сообщение его было кратким.

«Завтра начинается сессия трибунала, — передавал Цыган. — Есть слух, что наше дело уже в суде. Так что жди — по утрянке вызовут!»

Он умолк ненадолго. Отстучал строчку из старинной бродяжьей песни «Вот умру я, умру я…» и затем:

«Вышел какой-то новый указ, может, слыхал? Срока, говорят, будут теперь кошмарные… Не дай-то бог!»

Указ? Я пожал в сомнении плечами. Нет, о нем пока разговора не было. Скорей всего, это очередная «параша», обычная паническая новость, которыми изобилует здешняя жизнь… Я усомнился в тюремных слухах — и напрасно! Новость эта, как вскоре выяснилось, оказалась верной. Именно в июльский этот день — такой прозрачный и тихий — появился правительственный указ, страшный Указ от 04.06.1947, знаменующий собою начало нового, жесточайшего послевоенного террора. Губительные его последствия мне пришлось испытать на себе так же, как и многим тысячам российских заключенных… Но это потом, погодя. А пока, примостясь на дощатых нарах, я ждал утра — ждал судного часа.

По коридорам, топоча, прошла ночная дежурная смена. Отомкнув кормушку, небольшое оконце, прорубленное в двери и предназначенное для передачи пищи, надзиратель заглянул в камеру и затем сказал с хрипотцой:

— Отбой. Теперь чтоб молчок!

Постоял так, сопя и щурясь, обвел нас цепким взглядом и с треском задвинул тугой засов.

День отошел — один из многих тюремных дней, уготованных мне судьбою. Струящийся за решеткой закат потускнел, иссяк, сменился мглою. И тотчас под потолком вспыхнула лампочка, неяркая, пыльная, забранная ржавой проволочной сеткой. Свет ее лег на лица людей и окрасил их мертвенной желтизной.

Многолюдная, битком набитая камера готовилась ко сну: ворочалась, шуршала, пахла потом и дышала тоской. Здесь каждый находился под следствием и дожидался суда. И грядущее утро для многих в камере было роковым, поворотным…

Что оно принесет и каковым оно будет?

Внезапно в углу, неподалеку от окна, раздался негромкий дробный стук.

Я невольно прислушался: три удара — «в»… потом — шесть, значит — «е»… Затем последовала частая серия, оборвавшаяся на «р»… Получалось — «верь», только без мягкого знака. Впрочем, в тюремной азбуке эти знаки, как правило, опускаются. «Кто бы это мог быть?» — заинтересовался я. Потянулся в угол и прильнул к стене, и сейчас же по лицу мне — по глазам и скулам — хлестнули холодные капли.

Так вот в чем дело! Это сочилась камерная сырость. По ночам, когда люди спали, тюрьма сама начинала звучать, говорить…

«Верь! — усмехнулся я, стирая влагу с ресниц. — Во что мне теперь верить?»

И опять мне припомнился Львов — пограничный украинский город — самый «западный» и самый вольный изо всех советских городов послевоенной поры.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Блатной [Дёмин]

Похожие книги