«…В числе детей, с которыми я уезжала, был мальчик нашей сотрудницы – Игорь, очаровательный мальчик, красавец. Мать его очень нежно, со страшной любовью опекала. Еще в первой эвакуации говорила: „Мария Васильевна, вы тоже давайте своим деткам козье молоко. Я Игорю беру козье молоко“. А мои дети помещались даже в другом бараке, и я им старалась ничего не уделять, ни грамма сверх положенного. А потом этот Игорь потерял карточки. И вот уже в апреле месяце я иду как-то мимо Елисеевского магазина (тут уже стали на солнышко выползать дистрофики) и вижу – сидит мальчик, страшный, отечный скелетик. „Игорь? Что с тобой?“ – говорю. „Мария Васильевна, мама меня выгнала. Мама мне сказала, что она мне больше ни куска хлеба не даст“.– „Как же так? Не может этого быть!“ Он был в тяжелом состоянии. Мы еле взобрались с ним на мой пятый этаж, я его еле втащила. Мои дети к этому времени уже ходили в детский сад и еще держались. Он был так страшен, так жалок! И все время говорил: „Я маму не осуждаю. Она поступает правильно. Это я виноват, это я потерял свою карточку“.– „Я тебя, говорю, устрою в школу“ (которая должна была открыться). А мой сын шепчет: „Мама, дай ему то, что я принес из детского сада“. Я накормила его и пошла с ним на улицу Чехова. Входим. В комнате страшная грязь. Лежит эта дистрофировавшаяся, всклокоченная женщина. Увидев сына, она сразу закричала: „Игорь, я тебе не дам ни куска хлеба. Уходи вон!“ В комнате смрад, грязь, темнота. Я говорю: „Что вы делаете?! Ведь осталось всего каких-нибудь три-четыре дня,– он пойдет в школу, поправится“.– „Ничего! Вот вы стоите на ногах, а я не стою. Ничего ему не дам! Я лежу, я голодная…“ Вот такое превращение из нежной матери в такого зверя! Но Игорь не ушел. Он остался у нее, а потом я узнала, что он умер.

Через несколько лет я встретила ее. Она была цветущей, уже здоровой. Она увидела меня, бросилась ко мне, закричала: «Что я наделала!» Я ей сказала: «Ну что же теперь говорить об этом!» – «Нет, я больше не могу Все мысли о нем». Через некоторое время она покончила с собой».

Распад человеческой личности кончался трагически.

Амплитуда страстей человеческих в блокаду возросла чрезвычайно – от падений самых тягостных до наивысших проявлений сознания, любви, преданности.

Сплошь и рядом, когда мы допытывались, как выжили, каким образом, каким способом, что помогало, то оказывалось – семья сплотилась, помогала друг другу, сумели создать в учреждении, на предприятии коллектив, кто-то требовал, заставлял подчиняться дисциплине, не позволял опускаться. Мать Марины Ткачевой заставляла детей всю блокаду чистить зубы. Не было зубного порошка – чистите древесным углем. Много значило для этой семьи то, что не был съеден кот. Спасли кота. Страшный он стал, весь обгорелый оттого, что терся боками о раскаленную «буржуйку». Но не съели. И это – по чисто детской, сохранившейся от тех лет гордости – первое, что сообщила в своем рассказе Марина Александровна Ткачева. И такое тоже поддерживало, поднимало самоуважение людей. Из самых разных историй и случаев убеждаешься, что для большинства ленинградцев существовали не способы выжить, а скорее способы жить.

<p>БРАТЬЯ МЕНЬШИЕ</p>

Мы убедились, что блокадная память способна удержать многое. И на многие годы. Нужны лишь готовность спросить у нее правду, выслушать правду. Всю правду. Хотя бы через тридцать пять, через сорок лет.

Но если память сохраняет выборочно, что-то ретуширует, от чего-то отказывается забыванием, то дневники безразличны ко времени. Годы ничего не могут поделать с ними. В дневниках важна личность автора, то, насколько он был бесстрашен.

В дневник учительницы Ползиковой-Рубец К. В. вписаны странички из дневника школьницы. Те, которые девочка по имени Валя ей показала: имелось в виду, что Валя прочтет их на школьном утреннике 30 апреля 1942 года. В дневнике Вали записаны события, совсем еще близкие по времени и всем, кто должен был ее слушать, знакомые по собственным переживаниям.

Но смотрите, сколько волнений в связи с этой идеей: прочесть, послушать то, что все они, и чтец и слушатели, знают, помнят и без дневника.

«Волнуюсь неимоверно, – записывает Ксения Владимировна. – Как пойдет это все дело? Дети страшно заинтересованы, но что скажет гороно? Мы любим все приукрашивать. Особенно волнует дневник Вали. Она пришла ко мне с ним и сказала: „Я прочту только то, что могу. Все я не могу прочесть“. Я, конечно, не настаивала».

«Валя дает дневник непосредственно Лебедеву (работник Института истории партии.– А. А., Д. Г.). Мне она говорит: „Там очень, очень тяжелые вещи“. Глаза полны слез, и они медленно стекают».

«З.V.1942 г. Даю урок в VIII классе,– продолжает учительница Ксения Владимировна Ползикова-Рубец.– Начинается обстрел, и ученики заметно нервничают. Это результат 1-го мая[21]. До этого ими все спокойно переносилось. И я ловлю себя на мысли, что возможность смерти стала реальнее.

Валя сует мне тетрадь. «Прочтите и решите, давать ли мне это?»

Тоненькая грязноватая тетрадь. На обложке полуистертый эпиграф. Его разобрать не могу.

Перейти на страницу:

Похожие книги