В это время Михаил Васильевич одновременно заведовал кафедрой и читал курс в институте Репина, почти ежедневно бывая в Эрмитаже. Сказал мне как-то, что на обе свои службы ходит только пешком. Из печати выходили его работы. Я храню одну из них – «Рисунки фламандской школы XVII–XVIII веков» – с его доброжелательной надписью. Когда я писал сценарий научно-популярного фильма «Рембрандт», то просил Михаила Васильевича быть консультантом моей работы. Фильм, правда, не поставили, поскольку была очередная кампания с приказом пропагандировать только советскую живопись.
В начале 1959 года умерла Олимпиада Дмитриевна. Это был рубеж, через который Михаил Васильевич переступил с трудом. Разом постарел лицом, стал небрежен в одежде, перестал ходить пешком. Даже от площади Труда до института Репина или в Эрмитаж ездил трамваем, а то на такси, если подворачивалось. Стал часто опаздывать на лекции. Как мне передавали, говорил монотонно, с частыми паузами. Тогда в институте сложился шуточный, но показавшийся мне очень печальным рассказ, что, входя в аудиторию, Михаил Васильевич будто бы говорит: «Простите, что я опоздал, но мы и окончим сегодня пораньше».
В июле того же года покончил с собой Герман Германович Гримм. Когда гроб вынесли из здания Академии художеств, поставили в автобус и толпа провожавших схлынула по машинам, мы оказались рядом с Михаилом Васильевичем, и он сказал мне:
– Какая нелепая и ранняя смерть. Я бы с радостью поменялся с Германом Германовичем, но я дал слово Липочке, что сам этого не сделаю. Она сказала, что это грех. А жить мне совсем нечем.
Я что-то сказал о том, что он приносит столько пользы своими знаниями. Он не спорил, но сказал:
– Это не занимает моего ума и не заполняет души. Я только повторяюсь, и притом плохо. Я себя пережил.
Прошел год. В день смерти Германа Германовича на Серафимовском кладбище собралось несколько его друзей и сослуживцев. Покойный был тесно связан с работой нашего отдела, и меня попросили сказать что-нибудь. Я с трудом выдавил из себя стандартные слова о доброте, знаниях покойного и о том, как щедро он ими делился. И что нет дня, печальней дня смерти Германа Германовича, но говорить об этом так трудно. Когда заговорил следующий из присутствующих, Михаил Васильевич взял меня под руку, вывел из группы и повел в сторону от памятника Гримму, вдоль канавки. Вскоре мы остановились около железной ограды, за которой я увидел две маленькие насыпи с одинаковыми крестами. На одном значилось, что под ним лежит Олимпиада Дмитриевна, и на могиле цвели анютины глазки и незабудки. На другой не было цветов, не было и надписи на кресте. Я поклонился могиле с именем, а затем довольно глупо спросил:
– А здесь кто же?
– Надеюсь, что скоро буду я. А вас привел потому, что Липочка к вам хорошо относилась, – ответил Михаил Васильевич и повел меня обратно к группе друзей Гримма.
После этого я видел его всего один раз. То есть близко, лицом к лицу. В Эрмитаже-то мы, верно, хоть изредка, но встречались мимоходом. Я принес Михаилу Васильевичу в подарок свой исторический роман для юношества.
Меня впустила в квартиру неопрятная и неприветливая пожилая женщина, которая, как знал, ведет хозяйство. Она указала мне на дверь кабинета Михаила Васильевича, идя за мной следом. Он небыстро встал и просил простить, что не вышел встретить – не слышал звонка. Я присел на продавленный диван, так как кресло стояло под прямым углом к столу, к тому же его еще занимала старая такса. Большего сходства между хозяином и его животным я в жизни не видел. Я думаю, что Михаил Васильевич, любивший собак, не обиделся бы на меня за эти слова. Оба они были седые, серенькие – Михаил Васильевич в какой-то вязаной кофте-куртке, и песик, посивевший волосом от возраста. У обоих выпирали старческие животики. Но пес, чуть потявкав, откровенно дремал, а хозяин его, силясь быть, как всегда, любезным, благодарил за книгу, спросил, что я сейчас делаю. Но я видел, что ему уже все безразлично. Он тоже будто дремал, действовало только хорошее воспитание, рефлекс прошлого. И еще я запомнил, что в комнате все было покрыто пылью. Видимо, здесь давно уже не убиралось. Я отклонил чаепитие и ушел, погладив лобик пса, который, кажется, не открыл даже глаз. Последним секундным видением этого кабинета была спинка кресла, на котором дремала собака – кожа была вся продрана кошачьими когтями на память о тех жильцах этого кабинета, которые уже ушли из жизни.
Уже после этого визита двое учеников Михаила Васильевича сказали мне, что он в последние два-три года пристрастился к снотворным. Хотел меньше бодрствовать, что же, это возможно. Видно, жить стало уже совсем нечем. Другое дело, если бы остался в живых хоть кто-то из сыновей.
На похоронах его я не был, куда-то уезжал. Но в следующее лето, в годовщину смерти Гримма я побывал на Серафимовском кладбище, нашел дорожку вдоль канавки и поклонился двум могилам.
Мне сказали, что и последняя из такс умерла за полгода до хозяина на том самом ободранном кошками кресле.