В процессе письма и размышлений о смерти тетки через повторение, рационализацию и нарративизацию Оттеру все же удается осознать, что умершей была свойственна глубинная человечность: «Только теперь, когда он может думать, не торопясь, – он понимает, что любовь была нужна. Что не так тетка была вне всего подлинно человеческого, как ему казалось в спешке. Некая душевная жизнь совершалась в этом замученном организме»[296]. Трагедия в том, что это происходит слишком поздно: дистанция и спокойствие, в которых было отказано блокадникам, были необходимы для проявления симпатии или, на худой конец, жалости[297]. Гинзбург здесь приходит к тем же выводам, что и Варлам Шаламов: эмоциональное и психологическое состояние целиком зависит от физического комфорта. Блокадная реальность была грубой и материальной: нужно было вытерпеть, помимо всех страданий, «ужасающую прямоту и буквальность значений» («…Но все это оказалось далеко позади, по сравнению с той ужасающей прямотой и буквальностью значений, которую пришлось пережить сейчас»)[298] и чувство вины «в словах, в жестах, в расчетах на граммы и куски»[299].

Таков пугающий парадокс текста Гинзбург: можно вникнуть в определенный опыт, только освободившись от него, иными словами, больше не являясь той личностью, которой нынешний блокадник был прежде (возможно, частично потеряв при этом человечность). Но поскольку дистанция необходима, остается вопрос: можно ли вообще по-настоящему понять эту личность? Как пишет Гинзбург в «Записках блокадного человека», «сытый не разумеет голодного, в том числе самого себя. Отъедаясь, человек постепенно терял понимание себя…»[300]. Однако эта утрата понимания происходит постепенно, что придает особое значение таким текстам, как «Рассказ» и «Записки» (начало которым было положено в блокаду – в «Дне Оттера»), а также дневникам и письмам – потому что они приближают нас к пониманию «голодного»: тексты Гинзбург всегда посвящены пониманию другого, будь то умерший родственник или прежняя личность. И хотя раскаяние обеспечивает связность и саму возможность повествования, присутствие прежней «разомкнутой» личности по-прежнему ощущается в этих текстах. Так, несколько странно звучащее имя персонажа, Оттер, имеет одно очень важное смысловое значение: Оттер – другой, и это позволяет нам вслед за Роланом Бартом и Мишелем Фуко заново поставить вопрос о природе авторства. Автор отделен от себя даже в том случае, если ведет речь о том, как он снова обретает и переживает собственную идентичность.

Перевод с англ. Александры Мороз под ред. Кирилла Корчагина<p>Риккардо Николози</p><p>Апофатика и формализм. Блокадный нарратив в «Записках блокадного человека» Лидии Гинзбург</p>

В работе «Формальный метод в литературоведении», отмеченной сильным влиянием Михаила Бахтина, Павел Медведев утверждает, что между формалистской теорией искусства и апофатикой существует неразрывная связь. Он имеет в виду, что формалисты подходят к поэтическому языку лишь посредством отрицания языка обыденного:

Формалисты исходили из противопоставления двух систем языка – поэтического и жизненно-практического, коммуникативного. В доказательстве их противоположности они видели свою главную задачу. И это голое противопоставление определило раз и навсегда не только основы их метода, но и самые навыки их мышления и наблюдения, привив им неискоренимую тенденцию во всем искать и видетъ только отличия, только несходства. <…> Таким образом, поэтический язык определяется у формалистов не тем, что он есть, а тем, чем он не является. <…> Нам понятен апофатический метод в богословии: бог не познаваем, и его приходится характеризовать через то, что он не есть. Но почему нельзя дать положительной характеристики поэтического языка – нам не понятно[301].

Перейти на страницу:

Все книги серии Научная библиотека

Похожие книги