В нью-йоркских газетах Рафалеско часто встречал имя Розы Спивак и всегда рядом с именем Гриши Стельмаха, который, как тень, неотступно следовал за ней повсюду. Это причиняло молодому Рафалеско острую боль, невыносимые душевные муки.
«Что ж, – думал он про себя. – Пусть она будет счастлива со своим Гришей Стельмахом! Да состарится она с ним в богатстве и почете. Но ответить на письмо она все же могла бы. Неужто она до того возгордилась, так возомнила о себе, что забыла все прошлое? Или не хочет его вспоминать? Хочет выкинуть из своей памяти все, что было, как дурной сон? В таком случае, зачем он так убивается? Не лучше ли и ему забыть ее, забыть навсегда, навеки, как дурной сон?»
Рафалеско был готов забыть в конце концов, ради кого он приехал в эту страну и что, собственно, так неудержимо тянуло его сюда. Он старался убедить себя, что приехал ради собственной карьеры. И теперь, как и раньше, в лучшие минуты своей жизни, он весь отдался во власть неудержимой фантазии и светлых грез. Ему представилось, что его первая гастроль в Никель-театре прошла с таким блеском, что до второго спектакля даже не дошло: его сейчас же перехватили, переманили или, как выражаются здесь, «похитили» с еврейской сцены, заплатив за него столько отступного, сколько потребовал законтрактовавший его антрепренер. И вот он уже на английской сцене в одном из самых больших театров Нью-Йорка. Имя Рафалеско гремит по всей Америке, и слава о нем доходит до нее, до Розы Спивак, ставшей чересчур высокомерной и слишком уж зазнавшейся. О, тогда он с ней сведет счеты! Он ей покажет, кто из них выше. Он ей выскажет все, что накипело в душе, он будет говорить с ней напрямик, без обиняков, обнажит всю правду; он скажет ей открыто, что она, собственно, недостойна его, что она не заслужила тех долгих бессонных ночей, которые он проводил в мучительной тоске по ней, что он был опьянен, но наконец протрезвился, был глуп, но теперь поумнел, был болен, но ныне выздоровел, окончательно выздоровел…
Вот какие мысли занимали жениха в те минуты, когда он вместе со всеми гостями пил один бокал за другим, смеялся и веселился на собственном празднике, еще очень смутно сознавая, что именно произошло с ним в этот вечер, и недостаточно ясно оценивая смысл и значение разбитой тарелки.
Глава 57.
В Никель-театре
Утром наш герой Рафалеско проснулся с сильной головной болью. Он не успел еще очнуться от угара, оглядеться, прийти в себя после вчерашней вечеринки, как его разбудили и повезли в Никель-театр на репетицию. Там, сказали ему, будут некоторые звезды из других еврейских театров, желающие с ним познакомиться, а также рецензенты некоторых американо-английских газет.
Рафалеско не помнит, чтобы за все годы своей артистической деятельности у него было когда-либо такое страстное желание покорить публику, как в тот день – день его первого выступления на нью-йоркской сцене. Никогда еще не жаждал он так сильно успеха, рукоплесканий, славы, как в тот вечер, когда он впервые должен был показаться перед американской публикой в переполненном до отказа Никель-театре. Никогда так учащенно не билось его сердце, никогда он в такой степени не чувствовал себя в положении ученика, идущего на серьезный экзамен с твердым намерением сдать его блестяще, с триумфом, как в этот знаменательный для него вечер.
Не удивительно, что остальные интересы отступили в тот день на задний план. Не удивительно, что все его существо было проникнуто одним-единственным желанием: добиться успеха у публики во что бы то ни стало, завоевать ее наверняка. В тот вечер в Лео Рафалеско проснулся артист, истинный артист, полный трепетного волнения и того жаркого огня, который зажигает блеском глаза, будоражит и распаляет кровь и будит творческие силы для создания великого, неповторимо-чудесного.
Пробил долгожданный час. Наступил день великого экзамена для «новой звезды из Бухареста», которому пресса щедро расточала похвалы, поставив его в один ряд с такими знаменитостями, как Ирвинг, Поссарт, Зоненталь, Росси, Шильдкраут и другие.
Большой красивый зрительный зал Никель-театра был переполнен сверху донизу и выглядел нарядно и торжественно. У всех – от директора до последнего билетера – настроение было приподнятое, праздничное. Публика также была радостно возбуждена. Весь спектакль был больше похож на бенефис или вечер чествования артиста, чем на пробное выступление дебютанта, впервые показавшегося перед такой публикой. А публика была, действительно, исключительная, отборная. Помимо обычных посетителей, наполняющих ежевечерне галерку всех еврейских театров Нью-Йорка, в ложах и в партере Никель-театра можно было видеть в этот вечер много новых людей, среди них немало интеллигентов и даже несколько чистокровных янки, к которым директор Никель проявил особый интерес и подобострастно вертелся и юлил перед ними, самолично указывая им места и самолично поднося программу, хоть это отнюдь не входило в его директорские обязанности.