Когда же в 1956 году я и сам поехал в Москву и присматривался, кому б из западных туристов эту книгу перекинуть, - увидел: при каждом туристе идёт переводчик от госбезопасности, а самое-то изумляющее старого зэка: те туристы такие сытые, лощёные, развлечённые своей весёлой советской поездкой, - зачем им наживать неприятности?
И уехал я в Торфопродукт, потом в Рязань, работать дальше. Дальше ещё больше будет написано, ещё сильней можно тряхнуть. Но и страшней: ещё больший объём зависает в опасности погибнуть, никому никогда не показавшись. Один провал - и всё пропало. Десять лет, двадцать лет сидеть на этой тайне - утечёт, откроется, и погибла вся твоя жизнь, и все доверенные тебе чужие тайны, чужие жизни - тоже.
И в 1958-м, рязанским учителем, как же я позавидовал Пастернаку: вот с кем удался задуманный мною жребий! Вот он-то и выполнит это! - сейчас поедет, да как скажет речь, да как напечатает своё остальное, тайное, что невозможно было рискнуть, живя здесь. Ясно, что поездка его - не на три дня. Ясно, что назад его не пустят, да ведь он тем временем весь мир изменит, и нас изменит - и воротится, но триумфатором!
После лагерной выучки я, искренно, ожидать был не способен, чтобы Пастернак избрал иной образ действий, имел цель иную. Я мерил его своими целями, своими мерками - и корчился от стыда за него как за себя: как же можно было испугаться какой-то газетной брани, как же можно было ослабеть перед угрозой высылки, и униженно просить правительство, и бормотать о своих "ошибках и заблуждениях", "собственной вине", вложенной в роман, - от собственных мыслей, от своего духа отрекаться - только, чтоб не выслали! И "славное настоящее", и "гордость за то время, в которое живу", и, конечно, "светлая вера в общее будущее" - и это не в провинциальном университете профессора секут, но - на весь мир наш нобелевский лауреат! Не-ет, мы безнадёжны! Нет, если позван на бой, да ещё в таких превосходных обстоятельствах, - иди и служи России! Жестоко-упречно я осуждал его, не находя оправданий. Перевеса привязанностей над долгом я и с юности простить и понять не мог, а тем более озверелым зэком (Никто бы мне в голову тогда не вместил, что Пастернак уже и напечатался и высказался, и та бы речь стокгольмская могла б оказаться не грозней его газетных оправданий.)
Тем ясней я понимал, задумывал, вырывал у будущего: мне эту премию надо! Как ступень в позиции, в битве! И чем раньше получу, твёрже стану, тем крепче ударю! Вот уж, поступлю тогда во всём обратно Пастернаку: твёрдо приму, твёрдо поеду, произнесу твердейшую речь. Значит, обратную дорогу закроют. Зато всё напечатаю! всёвыговорю! весь заряд, накопленный от лубянских боксов через степлаговские зимние разводы, за всех удушенных, расстрелянных, изголоданных и замёрзших! Дотянуть до нобелевской трибуны и грянуть! За всё то доля изгнанника - не слишком дорогая цена (Да я физически видел и своё возвращение через малые годы.)
Однако "Иван Денисович", во всём мире расхватанный как хрущёвская политическая сенсация, не выше (в Москве перегнанный на английский прихлебателем халтурщиком Р. Паркером, да так и осталось поныне), - не много приблизил меня к Нобелевской. Просто уж по задумке, смешивая замысел с предчувствием, я почему-то верил и ждал её, как неизбежности. Хотя Пастернак своим отречением, а затем и скорой смертью закрывал дорогу следующему лауреату прийти из России, как же можно давать премию русским, если она убивает их!
А годы - шли, а вещи - всё писались, а напечатать - нельзя, голову отрубят, и всё труднее скрыть их в тайне, и всё обидней держать их втуне, и какой же выход у подпольного писателя?..
Все годы я в этом и не переменялся, как в лагере выковался, как думал вместе с лагерными друзьями: самая сильная позиция - разить нашу мертвечину лагерным знанием, но оттуда. Тогда всё моё оружие - к моим рукам, ни одно слово более не утаено, не искажено, не пригнуто. И так это прочно я усвоил, что когда в 68-м году Аля (Наталья Светлова), поражённая, стала убеждать меня горячо, что как раз наоборот оттуда все слова мои будут отшибаться железною коркой, охватившей нашу страну, а пока я внутри - приемлющая порая масса всасывает их, дополняя, достраивая несказанное и намёкнутое, - я поразился встречно. Я решил: она оттого так рассуждает, что в лагере не сидела.