Иногда беспечная близорукость - спасение для сердца. Иногда борони нас, Боже, от слишком чуткого предвидения.
Впрочем, на случай прихода милиции у меня была отличная защита придумана, такая ракета, что даже жалко - запустить не пришлось.
Хранил я надежду, что раз я "не Западу жаловался" и раз A. T. "на одном поле не сел бы" с тем секретариатом, - вдруг и это последнее моё письмо встретит он благоприятно! Вот открывалась бы подлинная дорога к пониманию!
Но слишком многого захотел я от Твардовского! Он и так уже в своей перестройке, развитии, приятии и понимании отдался крайнему взлёту качелей, - а моё письмо, такое грубое по отношению к священной классовой борьбе, и с обьявленьем "тяжёлой болезни" самого передового в мире общества, - рывком реальной тяжести поволокло, поволокло его вниз и назад.
Было буйство в редакции, стулья ломал, кричал: "Предатель!" "Погуби-и-ил!" (т. е. "Новый мир" погубил). Конечно - "Вызвать!", конечно меня нет и "никто не знает". Схватился звонить Веронике Туркиной, набросал кучу оскорблений заодно и ей, она тихо слушала и только осмелилась:
- А. Т.! Но что пишет А. И. - ведь это всё правда.
- Не-е-ет! - заревел он в телефон. - Это - антисоветская листовка! это - ложь! И я доложу куда следует!
Не он выкрикивал те несчастные слова, а наша низменная природа 30-х годов, угнетённо-приученный советский язык, верноподданный сын, который "не отвечает за отца". Я распространил открытое письмо, а он, бедняга доложит, куда следует.
Потянуло Веронику на беду пойти в редакцию, мутно-угодливый Сац увидел её и побежал донести А. Т. предположительно, что она пришла "распространять письмо Солженицына" по редакции - в их лбы не помещалось, что "первый этаж" журнала вообще читает самиздатское прежде "второго этажа". И Твардовский стал вымещать свой гнев на Веронике: "Кто её сюда пускает? Кто даёт ей рецензии?" (она подрабатывала у них). "Не давать!".
И какие-то произошли у него переговоры с СП, где Твардовский от меня отрекался, и какие-то с Демичевым (а тот - пугал, надеясь, видимо, через A. T. остановить меня от распространения). Вчера готовый покинуть "Новый мир" - нет, Твардовский не был ещё готов, он ещё топырился по-курячьи в надежде отстоять своё детище от коршунов. Косвенный телефонный звонок нашёл меня на даче Ростроповича: A. T. в очень тяжёлом состоянии! требует меня! готов ждать до ночи!
А разве я - облегчу? Если приеду и ещё раз поругаемся - кому станет легче? Всё равно письмо уже пошло. И не откажусь я от него. И я не санитарная команда. Я - прячусь от ГБ. Не хочу мельтешить по Москве и хвосты сюда приводить.
Не поехал.
Через несколько дней после спада его гнева послал ему смягчительное письмо: "...Сейчас эпоха другая - не та, в которую Вы имели несчастье прожить большую часть Вашей литературной жизни, и навыки нужны другие. Мои навыки - каторжанские, лагерные. Без рисовки скажу, что русской литературе я принадлежу и обязан не больше, чем русской каторге, я воспитался там и это навсегда. И когда я решаю важный жизненный шаг, я прислушиваюсь прежде всего к голосам моих товарищей по каторге, иных уже умерших, от болезни или пули, и верно слышу, как они поступили бы на моём месте.
...Этим письмом я: 1) показал, что буду сопротивляться до последнего, что мои слова "жизнь отдам" - не шутка; что и на всякий последующий удар отвечу ударом, и может быть посильнее. Итак, если умны, то остерегутся, трогать ли меня дальше. В такой позиции я могу обороняться независимо от позиции "литературной общественности"; 2) использовал неповторимый однодневный момент: я уже свободен от устава и терминологии и ещё имею право к ним обратиться; а секретариат - очень удобный адресат; 3) всю жизнь свою я ощущаю как постепенный подъём с колен, постепенный переход от вынужденной немоты к свободному голосу. Так вот письмо Съезду, а теперь это письмо были такими моментами высокого наслаждения, освобождения души...".
А Твардовский и сам постепенно смягчался. Жёсткий мах качелей кинул его назад, отпускал же и снова вперёд. Говорил, вздыхая: "Да, он имел право так написать: ведь он в лагере был, когда мы сидели в редакциях". И... перечитывал "Ивана Денисовича". (Уже верный год он писал мемуары, и в них обо мне. А я - о нём. Такие вот прятки.)
Три месяца мы не встречались, тоже была детская игра. На редакцию приходила мне часть поздравительных писем ко дню рождения, потом к новому году. Он не велел их пересылать, и когда я попросил Люшу Чуковскую забрать у него те письма - не дал: "Не обязательно ко мне лично, но должен сам придти за письмами". Почему - сам? Да потому что помириться хотелось. О, трудно ему!.. (А я поздравлял его и редакцию так: писал под Москвой, везли в Рязань, а там - в почтовый ящик. Де, может, я всё-таки в Рязани, оттого не являюсь.)