* Цехмейстер — старшина цеха, т. е. объединения городских ремесленников по профессиональному признаку (скорняки, портные, кузнецы и т. д.).
Богдан горячо обнял еще раз старика и произнес с чувством:
— Господь посылает нам испытания, он же шлет и утешения.
— Так, так, — кивнул несколько раз головою Балыка, — в нем все утешение, в нем... Одначе, как я вижу, пан сотник едет в Нижний город{275}, мы будем спутниками, — туда еду и я!
— Спасибо за ласку; право, мне начинает фортунить, — поднялся шумно Богдан. — Давно уже я в Киеве был, еще когда приходилось памятную чашу школьную пити!{276} Пан цехмейстер расскажет, что здесь творится и как поживают панове горожане киевские.
— Ну, голос-то у нашей песни везде один! — вздохнул глубоко цехмейстер. — Слышал уже ее, я думаю, пан сотник в каждом местечке, в каждом городке... Надежда в бозе, в нем одном, — прошептал он едва слышно и прибавил громко, — ну, а если показать что пану, — с дорогою душой, потому что родился здесь, жил, да и умирать собираюсь нигде иное, как здесь!
Путники расплатились и вышли из шинка. Отвязавши лошадей, они вскочили в седла и двинулись тихо вдоль по улице, ведущей к святой Софии. Цехмейстер ехал рядом с Богданом, немного впереди остальных.
— Так-то так, пане сотнику, — говорил он негромко, покачивая своей седой головой, — кто чем может, кто чем может... Да!.. Где нам поднять оружие? Не удержится оно в наших руках. Видишь, — протянул он ему жилистую, беспрерывно дрожавшую руку, — и нитку едва донесет до иголки... Тяжелая наша работа... Не вояцкая потеха... Не даром шеи и спины гнет до самой земли... — Цехмейстер замолчал и пожевал губами.
— Кто говорит! — воскликнул Богдан. — Не одною саблей можно оказать помощь.
— Так, так! — оживился цехмейстер. — И ты не думай, пане сотнику, чтобы мы только за работою своею гнулись да на горе наше общее не взирали! Нет, боремся, боремся до останку. Вот, знаешь сам, братство завели{277}, теперь уже и школы у нас, и коллегии, и эллино-словенские, и латино-польские{278}, и друкарская справа, все, слава богу, на моих глазах, вот хоть отхожу к богу, а сердце радуется, удалось нам, серым и темным, с пышно-славными латынянами побороться!
— А как же, как же, слыхал! — поддержал Богдан. — И детей своих думаю в ваши коллегии отдать. Горе наше в темноте нашей, нам надо стать вровне с ляхами, — нет, выше их!..
— Так, так! — улыбнулся широко цехмейстер и старческими глазами, и всеми морщинами своего темного лица. — А как зачинали, горе-то, горе какое было! — Он замолчал и глянул куда-то вдаль своими потухшими глазами, словно хотел вызвать из синеющей дали образы пережитых годов... Так прошло несколько минут в полном молчании; Богдан не хотел прерывать воспоминаний цехмейстера вопросом, ожидая, что он заговорит снова; лошади, забытые своими господами, стали, не зная, куда повернуть: направо или налево вдоль Софийского мура... Наконец цехмейстер заговорил снова; он заговорил тихим, беззвучным голосом, не отрывая от тусклой дали своих неподвижно остановившихся глаз.
— Да... горе-то, горе какое было, — повторил он снова, — злохитрый, древний враг держал нас в тенетах своих... Долго пребывали мы в мрачной лености и суете мирской, а он на тот час уводил детей наших к источнику своему... Что ж было делать? — вздохнул он. — Не имели мы ни пастырей разумных и верных, ни школ, ни коллегий, — поневоле приходилось отдавать детей к иезуитам, не оставаться же им было без слова божия, как диким степовикам! А они, пьюще от «прелестного» источника западной схизмы, уклонялись ко мрачно-темным латынянам... И все это мы видели глазами своими и ничего не могли сделать, ибо и наши пастыри обманывали нас и приставали к унии... Ох, тяжкое было время, пане сотнику, тяжкое, — вздохнул глубоко цехмейстер, — умирать теперь легче, чем было жить тогда!
Богдан не перебивал старика. Он знал это, но знал ли старик, что все их успехи, приобретенные такими страшными и непрестанными усилиями, были теперь на краю гибели, гибели, зависящей от одного шального своевольного слова?
А цехмейстер продолжал, оживляясь по мере своих слов: