Барабаш, успокоенный и подкрепленный настойкой, безмятежно храпел под шелковым навесом своей гетманской палатки, но страшный крик донесся и до его пьяного уха и заставил вздрогнуть всем телом. Полураздетый привстал он на перине и, широко открывши полные недоумения и страха глаза, стал с ужасом прислушиваться к этому приближающемуся крику. Через мгновенье он понял все и беспомощно заметался, не зная в отчаяньи, куда броситься. Но и спасаться было уже поздно: разъяренная толпа с обнаженными саблями и нагнутыми копьями неслась бурным потоком к его палатке. Барабаш схватил было мушкет, но увидел эти искаженные злобой лица, эти устремленные на него свирепые глаза, в которых не было и тени пощады, растерялся, выронил его из рук и в смертельном страхе повалился на колени.
— Вот он — иуда, предатель! Вот он — враг церкви святой! — вопили неистово козаки, устремляясь на бледного, как мел, Барабаша.
— Пощады! Милосердия! На бога! — беспомощно защищал Барабаш старческими трясущимися руками свою обнаженную грудь и молил всех рвущимся от слез и ужаса голосом. — Я за вас, мои дети... будь я проклят, что хотите... куда хотите!
— Ишь, что запел идол! А привилеи украл? А нас всех запродал?
— А сколько перемучил народа, в угоду панам? — протискивались задние ряды с копьями. — Сколько посиротил детей? Скольких пустил по миру нищими, калеками?
— Берите все мое... — шептал беззвучно Барабаш, ломая руки, и искал безумным взором хоть у кого-нибудь сострадания, — все... все... берите... Только жизнь даруйте... покаяться дайте... Христа ради!
— Еще Христом молит христопродавец!
— И руки марать об эту гадину тошно! — заметил другой.
— Татарам продать его! — вскрикнул третий.
У Барабаша уже шевельнулась было надежда: последнее предложение могло бы действительно взять верх, так как татары могли дать за Барабаша приличную сумму, а корысть для всякого соблазнительна; но в это время из толпы вырвался молодой рейстровик со зверским лицом и пеной на губах.
— Пустите меня посчитаться с собакой! — вскрикнул он хриплым голосом. — Он моего родного брата повесил вчера для потехи.
Расступились козаки перед таким аргументом, и Барабаш понял, что час его последний пробил. Стуча зубами, он инстинктивно схватился за нож... Одеревеневший язык его еще лепетал бессвязно и безумно:
— Ой ратуйте... ратуйте...
— Ступай к бесам, в пекло! — крикнул бешено рейстровик и, взмахнувши копьем, пригвоздил бывшего гетмана к мачте.
Барабаш замахал как-то по-детски руками, словно ища опоры, и, вскинув раза два белками, опустился и повис, словно мешок на гвозде.
На других байдаках разыгрывались в это время подобные же сцены. Некоторые из старшин прятались в трюме; но их находили и там, вытаскивали за ноги и подымали на копья; другие бросались в воду, желая спастись вплавь, но пущенные пули и стрелы настигали их и тянули, при взрывах проклятий, ко дну; иные, пойманные уже в лозах, были вздернуты на мачтах. Одного Пешты, которого все порешили было посадить на кол, нигде не нашли, словно он провалился сквозь землю, да немца Фридмана успел еще вовремя спрятать в камышах молодой рейстровик.
Через час, при проснувшемся утре, кровавая драма уже была закончена на всех байдаках; погибла в ней вся польская старшина, погибла и своя, ополяченная, изменившая народу и вере {330}.
Совершив короткий суд и расправу, козаки быстро сошли с байдар, словно убегая от места жестокой казни, и составили на берегу короткую раду: на ней они порешили оставить у себя старшим Кречовского, а полковниками — Кривулю да Носа {331}, выбрали из среды своей себе старшину, и у всех шести тысяч стал один ум и забилось беззаветным стремлением одно сердце.
LVII