Клюев чувствовал, что он здесь лишний, хорошо понимая, что каждый из находящихся здесь поэтов не любит его, но талант признает. Он не испытывал смущения. Наоборот, был рад, что остался и на некоторое время парализовал всех. Глаза его стали холодными и спокойными. Он наслаждался всеобщим окаменением.

Николай сидел, сложив на животе пухлые руки, и изредка вращал указательными пальцами то слева направо, то справа налево.

Я подумал: если Толстой и Достоевский ни разу не встретились и не проявили желания познакомиться, значит, все происходящее — закономерно. А тогда естественно и то, что после смерти Федора Михайловича Лев Николаевич писал Страхову: «Я никогда не встречался с Достоевским, он был всегда чужд мне, но сейчас я себя чувствую, как будто потерял опору».

Первым поднялся Мандельштам. Он умел быть изысканно вежливым и с петербургской учтивостью простился со всеми.

Я заметил — Клюев растерялся, пожимая руку Мандельштаму.

Вслед за ним, с бурной радостью, что он наконец может быть самим собой, встал Пастернак.

Окаменевший Хлебников не двигался с места.

Тогда Клюев сказал, протягивая мне руку:

— Ну, я пойду, расскажу Сереге, что был у тебя.

— А что же он сам не зашел? — поинтересовался я.

— Не вини его, — проговорил Клюев елейным голосом. — У него сейчас семейная драма: не то разлюбил свою Райчиху, не то еще больше одурманился.

Когда все разошлись, Хлебников сказал:

— Вы не сердитесь, что я остался? Очень хочется, чтобы ваша Нюра принесла еще один самовар.

Я улыбнулся.

— Наши желания совпали. Самовар сейчас будет.

<p>Коммуна писателей</p>

Рано утром я был еще в постели, когда ко мне ворвался Есенин.

— Знаешь, какую бумагу я держу в руках?

— Нет.

— Бумагу, которая вытащит тебя из этого ледяного логова в благоустроенную квартиру с действующим отоплением, самым настоящим, которое согревало тебя в Санкт-Петербурге, когда ты еще не был р-р-ре-волюционером!

Я наспех оделся. Через несколько минут Нюра принесла самовар-печку. Есенин, не снимая отороченного мехом пальто, продолжал рассказывать о какой-то квартире. Я ничего не понимал.

— Скажи толком, в чем дело!

— А ты скажи — понимаешь ли ты, что такое Моссовет?

— Не хуже тебя.

— Ты ничего не понимаешь. Один я понимаю, потому достал эту бумагу.

— Какую бумагу?

Есенин развернул вчетверо сложенный лист и начал им размахивать.

— Сережа, я не могу так быстро бегать глазами.

— Учись!

— Ну хорошо. Говори, в чем дело.

— Тут написано: «Ордер на квартиру, состоящую из шести комнат, в Козицком переулке, номер 3». В ней отныне будет помещаться писательская коммуна. Ордер выдан на имя Сергея Александровича Есенина. Председатель Моссовета. Секретарь. Круглая печать.

— Отлично, поздравляю. Буду приходить к тебе греться.

— Что значит — приходить? Ты будешь жить в нашей коммуне. У каждого отдельная комната. Гусев-Оренбургский — одна комната, Борис Тимофеев — вторая, Сергей Есенин — третья, Рюрик Ивнев — четвертая, Иван Касаткин — пятая, а шестая — общая.

— Я из моей комнаты не двинусь.

— Да ты здесь замерзнешь. Посмотри на себя: нос красный, руки лиловые. А самовар тебе голову морочит, пыхтит и говорит: вот нашел дурня, который меня за печку принимает.

— Кто все это придумал?

— Какая разница, кто придумал?! Мы о тебе заботимся, а ты нос воротишь. Сколько поэтов мне в ножки кланялись бы, если бы я предложил им такое местечко. Никто не мешает, сиди и пиши.

Не желая огорчать Есенина, я сказал, что подумаю.

— Пойдем, посмотрим квартиру, а то скажешь, что я кота в мешке продал.

Вышли вместе. Пересекли Тверскую и через несколько минут вошли в огромный дом в Козицком переулке. Есенин своим ключом открыл дверь. На меня дохнуло непривычным теплом. Казалось, с Северного полюса перенесся на жаркий юг. В квартире никого не было, кроме Гусева-Оренбургского, который вышел навстречу, маленький, кругленький и улыбающийся.

— Что, отец, — спросил Сережа, — чаем забавляешься?

Сергей Иванович повел нас в свою комнату, скромно обставленную, но с роскошным самоваром, с которым не расставался, кажется, всю жизнь. Тут же стоял стакан черного, как деготь, чая.

— Будете? — спросил он, вынимая из шкафчика кружки.

— Нет, — ответил Есенин, — только что полоскали горло кипятком, чтобы не замерзнуть, а здесь тепло, можно и без чая.

— А где Борис?

— Борис Тимофеев, как тебе известно, коммунист и общественный деятель, ему дома наслаждаться покоем, теплом и чаем не положено. Это мне, бездельнику, можно не выходить.

Есенин засмеялся:

— Знаем, отец, как ты бездельничаешь. За месяц два тома накатал! И это в холоде, на задворках Москвы, а здесь, в тепле да уюте, и четыре напишешь. Вот беда, бумаги нет! Кто печатать будет? Для стихов с трудом достаем, а уж роман долго ждать придется. Платить будут, не волнуйтесь, а вот печатать трудновато.

Гусев-Оренбургский слушал Есенина с легкой улыбкой.

— Ты, Сережа, еще в пеленках лежал, когда я жить учился, и не тебе беспокоиться, где и как меня будут печатать.

— Ну вот, папаша обиделся, — заулыбался Есенин. — Я по доброте душевной. Время-то трудное. Хотел посоветовать, тем более у меня есть возможность.

Перейти на страницу:

Все книги серии Роман-газета

Похожие книги