Да иногда это было и несложно. Поможет, например, дед разгрузить машину водки в сельпо — рассчитываются с ним «поллитрой». Спрячет он её где-нибудь дома в ограде и ходит, потягивает тайком. Бабушки смотрят: вроде выпивши дед, и вроде не с чего. Вот сходил в сарай, принёс дров печь затопить — сильней от него напахнуло… Бабушки уже учёные, смекают, начинают исподтишка прочёсывать ограду. И находят злосчастную «поллитру» в сарае в дровах. Или в стайке, в курином гнезде. Или в бане под полком (дед Миша проявлял недюжинную изобретательность)… Но самым надёжным, беспроигрышным вариантом был огород, тут бабушки всегда терпели поражение. Спрячет дед бутылку в рослую, раскинувшуюся на пятнадцать соток картошку — ищи её там! Правда, это был риск, случалось, дед сам не мог потом отыскать тайник. Тогда «всплывал» он уже где-нибудь в сентябре, на копке картошки, конечно, со скандалом и всеми вытекающими для деда последствиями.
Но, когда деда разоблачали своевременно, улика тихо изымалась. Бабушки начинали исподтишка следить, что будет. Вот дед якобы за каким-то делом пошёл в сарай, обнаружил пропажу и осознал, что произошло. Можно было представить его обиду!
И вот тогда, когда отнимали последнюю в жизни радость, великое дедово терпение, наконец, лопалось. Баба Катя это предвидела.
— Смотри, Мария… ишь, хватился… ишь, ходит… а виду не пода-аст, — говорила баба Катя, подглядывая из окна избы за топтавшимся в ограде дедом. — А губы-то разъело… Смотри, ведь и усвистат счас… Нока пойду, он ведь огородом по речке убежит!
Бабушки кидались наперехват, но поздно — деда и след простыл. Нет нигде — ни в ограде, ни в сарае, ни в огороде. Он словно растворялся в пышной картофельной ботве и заогородном просторе. Уходил задами, берегом речки в большой мир, куда не доносились бабы Катины проклятья, где можно было, глотнув с мужиками обжигающей свободы, хоть на время отдохнуть от повседневного ярма.
Далеко в мир свободы дед, однако, не забегал, оседал поблизости, на выходивших к той же речке задворках родного сельпо… С раннего детства, слыша, как бабушки обсуждают деда, я запомнил, что «уйти в сельпо» — это плохо, хотя, в чём состояло дедово преступление, по малолетству не понимал. Позже бабушки объяснили: в том, что дед Миша пьёт там водку. Но, на что гулял (денег у него не было), кто, по выражению бабы Кати, его там «поил» — оставалось загадкой. Сама баба Катя, при всей неуёмности своего характера, в сельпо за дедом никогда не бегала: не укараулила — значит, не укараулила. «Сам явится!» И дня через два-три дед действительно являлся — похудевший и виноватый. Привычно выносил обрушивавшуюся на него бурю бабы Катиного гнева и вновь впрягался в свою бурлацкую лямку.
Покос для деда Миши был пусть не таким обжигающим, но тоже глотком свободы. В лесу никто не пилил, не срамил, и, хоть в сенокосный сезон дед старался не употреблять — на вольных лесных полянах и без водки чувствовал себя несравнимо лучше, чем дома. Здесь он жил в полном согласии с землёй, небом и самим собой, и в глубине угрюмых глаз его иногда, как мимолётная зарница, вдруг пробегала озорная искра, и он выдавал какую-нибудь прибаутку.
Когда, разобрав налаженные бабой Катей сумки, мы пообедали, дед полез в карман за портсигаром и с той самой искрой в глазах заявил:
— Но вот, теперь можно дюжить наравне с голодным.
— Ага…
В блаженной истоме я растянулся на тёплой земле, на упругом ёжике кошенины, и, закинув руки за голову, смотрел в бездонное небо, в глубине которого выписывал круги крошечный ястребок. Всё разомлело от жары, смолк даже шёпот леса, и в этом впавшем в полуденное оцепенение мире ястребок остался единственной живой точкой…
Перекурив и передохнув, дед Миша одел старые, со связанными резинкой дужками (чтоб не спадали) очки в треснутой оправе, сел к вкопанному рядом с лавочкой столбику с маленькой бабкой и начал отбивать литовки. Весёлое «динь-динь» загуляло по лесу, прогоняя оцепенение, напоминая всему живому, что человек никуда не делся.
— Коси потихоньку, — ещё раз предупредил меня дед, подавая отбитую литовку. — Завтре тяжело будет, второй день болеш.
Так, с перекурами, мы работали до тех пор, пока солнце не начало клониться к дальнему лесному гребню, а в противоположную сторону по широким полянам потянулись тени берёз.
Тяжело шагая, дед Миша вышел из-за своего колка, рядом шагала, ломалась на скошенных валках его длинная тень.
— Но, хватит на сёдни, — сказал он, глянув на мою работу. — Покурим, да надо собираться. Пока дойдём…
Присели перекурить перед обратной дорогой.
Жара спадала, располосованный длинными тенями лог наполнялся предвечерним покоем, торжественно стояли освещённые солнцем высокие берёзы. Лес превратился в храм.
— Ладно, почин есь, — дед Миша затоптал окурок. — Осталось начать да кончить…
Когда мы вышли из леса на полевой простор, оказалось, что день, который в лесном логу уже превращался в вечер, здесь задержался. Солнце ещё высоко стояло над дальними увалами, над лугами, накалённой за день землёй зыбилось марево.