Другой «трещиной» была мать. Полуграмотная крестьянка, она верила той тихой и непоколебимой верой, которая когда-то жила в каждой русской женщине — верила, как дышала. Несла эту веру в себе, никому не навязывая, крепко и молчаливо, как отзвук благовеста той ушедшей России, что в девятьсот семнадцатом году растоптали комиссары. И никакой культ просвещения, которому поклонялись муж и сын, никакие безбожные лозунги не могли пробить эту броню, коснуться её души и оставить хоть какой-то след. В церковь она не ходила, потому что их деревенскую церковь разрушили ещё в тридцатые, икон дома не держала, потому что в семье советского учителя это было бы неслыханно, но церковные праздники по-своему соблюдала. Наводила порядок в доме, на Рождество, Пасху и Троицу не делала серьёзной работы, а на Крещение на дверях избы рисовала мелом крестики. А когда он, Володька, подсмеиваясь над темнотой матери, шутливо спрашивал: «Мам, а где же Бог, если спутник летал и его не видел?», спокойно отвечала: «А Бог, сына, не каждому покажется…» Её вера ничем не касалась ни мужа, ни сына, у которых из-за этого могли быть большие неприятности. Исключение составлял лишь один день в году — Пасха.
В деревне встают рано, но в этот день мать вставала ещё раньше, до света. Собирала на стол — маленький кулич, несколько крашеных луковой шелухой яиц, нехитрая закуска — и будила мужа с сыном. В окна только начинал заглядывать розово-нежный апрельский рассвет, а они уже сидели за столом — в такую рань можно было не опасаться, что кто-нибудь зайдёт, увидит их куличи… Отец наливал по полстопки водки матери и ему, Володьке, поднимал свою полную и с озорной искринкой в глазах говорил:
— Ну, Христос Воскрес!
— Воистину Воскрес! — отвечали Володька с матерью.
Семья была дружной, и они, «полуверующий» отец и неверующий Володька, делали это из уважения к верующей матери. А она очищала крашеное яйцо, резала на три части и давала каждому его дольку…
Они сидели, не включая света, разговаривали о своих делах, а горница, словно сотворяясь из отступавших сумерек, медленно наполнялась светом разгорающегося утра. Вспыхивали горшки с геранями и белые тюлевые занавески на окнах, падали на свежепобеленные стены тёплые солнечные пятна, сначала робкие, потом всё крупнее, ярче. Комнатка наливалась солнцем, к ним в дом тихо входило Светлое Христово Воскресенье. Когда оно окончательно становилось днём, они вставали и расходились по своим делам, но Володьке, воспринимавшему всё как забавный ритуал, этот день уже до самого вечера казался необыкновенным… И это ощущение осталось на всю жизнь.
А жизнь шла дальше. Он закончил школу, положил в облезлый отцовский чемоданчик-балетку выходной лыжный костюм и с отчаянной решимостью солдата, бросающегося на дзот, поехал в город поступать в вуз. И… поступил, к большому своему удивлению и великой радости отца. Да не куда-нибудь, а в «храм науки» — старейший в Сибири университет.
Из мира тележного колеса он шагнул в мир высоких знаний, о котором столько мечтал, и этот мир — почтенные профессора физического факультета, неумолимо точные формулы, новые городские товарищи — затмил для него всё… А через пять лет, упрямый и способный, он закончил университет, распределился в один из НИИ и, женившись и осев в городе, сам стал частью этого мира.
В этом мире, разумеется, Бога не было, его обитатели признавали одну материю и закономерности её развития. Здесь верили и поклонялись цифрам и фактам. Исследовательская практика быстро приучила Владимира Ивановича к тому, что любое явление жизни можно обсчитать и, построив соответствующие кривые, выразить в соответствующей формуле. Так его научили, так он, ничтоже сумняшеся, и думал — вместе с коллегами по работе и всей советской наукой.
Но время летело, с годами, размышляя о жизни, он начал сознавать, что не всё в ней укладывается в чёткую формулу и красивый график. Оказалось, есть масса вопросов, на которые любезная его наука не может дать ответ. И не потому, что «ещё не пришло время», а потому, что зашла в тупик. Уже в семидесятые в институтских курилках начали поговаривать о таинственных «чёрных дырах» Вселенной, где исчезает материя, о том, что современная теория Большого взрыва — по сути то же самое, о чём говорят, например, древнеиндийские Веды, что сама теория Дарвина, на которой построена вся концепция развития органического мира, имеет большие натяжки…
Таких разговоров, противоречивых фактов становилось всё больше. И в нём, кандидате физико-математических наук, специалисте по полупроводниковым кристаллам, зашевелился червь сомнения: а так ли непогрешим этот диалектический материализм? В глубине его существа стало зарождаться ощущение, что, кроме цифр и фактов, там, дальше, где кончаются ограниченное человеческое знание и законы природы, в мире естьещёнечто. И когда он думал об этом «нечто», ему почему-то вспоминалось пасхальное апрельское утро, их бедная деревенская изба и медленно наполняющее её торжествующее солнце.