Дитя глядело на Олега поверх Филиного плеча. Уже не смеялось, а кривило ротик. Волосенки черные, глазки узкие, но посередине лба большая родинка, точь-в-точь, как у батюшки и сестры.

– Татарчонка прижила, – вздохнул Олег. – Эх ты, бедная…

– Это дочка моя! Наша с Мануйлой! – выкрикнула Фила рыдающе, и девочка испугалась, сморщила личико, заплакала. – Ты мужа моего убил, окаянный!

Ярости в Олеговом сердце накопилось так много, что с одним ударом меча вся она не вышла, еще много оставалось.

– А про отца-мать ты забыла? Уже не помнишь?

– Это ты ничего не помнишь! Я на них твою жизнь выменяла! Мануйла тебя пощадил, а я за то Богу поклялась при нем быть!

– А меня ты спросила, Фила… согласен я память выменять… хоть бы и на собственную жизнь?

Слова давались ему трудно, в груди будто разрастался горячий ком, мешал говорить.

Сестра оглянулась на него, ее глаза горели ненавистью.

– Я не Фила! Меня зовут Одоншийр! Это значит… – Но голос сорвался, не договорила. Видно, и у нее слова застревали в горле.

Закончила она сипло.

– Будь ты проклят, убийца!

Татарка! Чужая, враждебная. И вся Русь, обрюхаченная Ордой, скоро станет такой же. Уже стала!

Не помня себя, мечом, красным от сатанинской крови, Олег нанес удар наотмашь. И потом еще плюнул на упавшее тело.

– Тьфу на тебя, тварь татарская! Христопродавица!

Вытер клинок о снег, спрятал в ножны. Перед взором расплывались багровые круги, в ушах будто бил барабан.

Что я наделал, Господи… Господи!

Он поднял лицо к хмурому небу, и оттуда сошел милосердный холод. Остудил пылающий лоб, приглушил мучительный стук крови, и Олег услышал детский плач.

Девочка пищала, придавленная телом матери.

Вот и ответ от Господа.

Осторожно сдвинув мертвую, Олег взял племянницу на руки, прижал к груди.

Ты-то ни в чем не виновата. Филу спасти было уже нельзя, она душу Сатане продала, а тебя я спасу. Не позволю стать татаркой. Увезу, окрещу.

Он содрал с покойницы шерстяной наплечный плат, укутал девочку. Покачал – перестала плакать, уснула.

И потом, когда Олег ехал верхом, только почмокивала, убаюкиваемая неспешным ходом коня.

Помрет, печально думал Олег. Где малому дитяте вынести зимнюю дорогу.

И в сердце сложилась новая молитва.

Боже суровый, справедливый, яви мне, многогрешному, еще одну милость. Дай младенцу безвинному дожить до первой церкви, не забирай некрещенную душу. Окрестит поп – тогда и прибери. А впредь никогда ни о чем не попрошу, вот Тебе крест.

Молился и сам не чувствовал, что всё лицо мокрое. Слезный дар вернулся. А больше ничего не осталось: только слезы и обреченный младенец.

<p>Бох и Шельма</p><p><emphasis>Повесть</emphasis></p><p>Житие несвятого Иакова</p>

Еще раньше, чем Яшка увидел его самого, по толпе будто прошла рябь, как бывает, если по пруду плывет толстый гусь или величавый лебедь.

Людей всяк делит по-разному. Кто глупый – на красивых-некрасивых иль на хороших-плохих. Кто поумнее – на сильных-слабых иль богатых-бедных.

Яшка по прозвищу Шельма различал человеков по стати и прыти – с первого взгляда. И ошибался редко.

Кто-то тяжелый и бредет через жизнь, будто хромой по каменистой дороге, всё кряхтит да спотыкается. Другой никакой – веса не имеет, земли почти не касается, лишь ножонками болтает, будто есть человек, а будто и нету. Третий бык быком: валит напролом через бурьяны, не посторонишься – затопчет. Бывают тихие, но опасные; змеей извивается, шипит негромко, зато язвит насмерть.

Сам Яшка про себя говорил: я – мотылек, с резеды на василек. Нынче здесь, завтра там, и всегда на солнышке. А вернее сказать, комарик. Потому что мотылек – букаха неплотная, некусачая, цветочным духом живет, а Яшке для пропитания требовался красный сок-кровушка. Много не надо, брюшко маловато, но положенное отдай. И за что комаров обижают, норовят прихлопнуть? Жалят они легонько, крови отпивают малую капельку – только от самых тучных. Им, пузанам, даже и для здоровья полезно.

Недавно, наблюдая, как юркий воробьишка утаскивает у дурака-голубя кусок втрое больше себя, Яшка задумался. А ведь и он мог бы не крохоборничать, взять зараз три или четыре веса да зажить по-другому. Или не сдюжил бы, надорвался? Но мысли у Шельмы, как и он сам, были легкие, нецепкие. Не додумал думу до конца, перескочил на другое.

«Шельмой» его прозвал ганзейский немец Бох, о котором и вспоминать неохота, потому что зачем вспоминать плохое? Но, с другой стороны, и не забудешь, если все глядят на лоб, спрашивают и приходится врать.

«Шельма» – немецкое бранное слово, пишется ихними латинскими буквами Schelm. Яшка всякую грамоту разбирал: и свою русскую, и латинскую, и татарскую. Любое наречие к нему приставало легко, потому что мотыльку-комарику полезная наука – одно порхание. И языков знал много, шесть или семь. На каждом изъяснялся так, что принимали за своего, имелся у него от природы на то особый дар. Оказавшись в чужом месте, среди чужих людей, он очень скоро приноравливался к тамошней жизни и становился своим. Всё в себе менял и даже звался всюду по-разному – как нарекут.

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии История Российского государства в романах и повестях

Похожие книги