В первую ночь после возвращения с равнины Беринг так и не смог заснуть. От постели невыносимо воняло псиной (в его отсутствие стая оккупировала комнату, пришлось силой восстанавливать старые границы). Невыносимо трещал паркет, невыносимая духота стояла в коридорах виллы «Флора» — весь этот спящий дом был невыносим, и Беринг ушел на улицу.
Тихо, как зверь на охоте, крался он через парк, шагал под черными канделябрами исполинских сосен, патрулировал вдоль проволочного заграждения, утонувшего в дебрях диких роз, плюща и чертополоха, постоял у ручья, прислонившись к стенке дощатого домика с турбиной и слушая басовое пение ротора, потом спустился по длинной лестнице к запущенному лодочному сараю и при первом же подозрительном шорохе, который померещился ему в непроницаемом мраке у ворот, поспешил обратно.
Он бы очертя голову кинулся на любого чужака, на любого агрессора, да еще и с собаками сцепился бы из-за того, кому первому вонзить свое оружие — в жир, в мускулы, в плоть врага. Минувшим вечером, когда Амбрас, то и дело прикладываясь к бутылке, изучал за кухонным столом чертежи камнедробильного агрегата, сам он работал в гараже за верстаком: из телескопической пружины вибрационного грохота — он притащил ее из карьера — сделал крепкий стальной прут и привернул к этой ручке кованый стальной коготь с радиатора «Вороны». Этот коготь, прокаленный, еще горячий, он отпилил от останков «Вороны», зачистил напильником и долго шлифовал, пока не добился, чтобы лезвие стало острым, как у выкидного ножа. Против моорского поджигателя пистолет ему не нужен. Этим вот когтем он выбьет, вырвет из кулака запал.
Но когда Беринг, запыхавшись, добрался до подъездной дороги, до исполинских сосен, которые чернее ночи высились на фоне беззвездного неба, там уже царила тишина. Пруд с кувшинками, сосны, заросли возле спящего дома — всё было объято покоем. Собачья стая и та молчала.