— А если знаешь, к кому пристать, — многозначительно подмигнул, — за твое здоровье. Тогда и к деду заходи, он тебе рыбки свежей наловит… Дороги же я все в лесах знаю — может пригодится дедова память.

— Спасибо.

— Спасибо — не отбудешь. Ты ешь. Линьки свеженькие — на рассвете принес. Было же когда-то у нас возле острова всякой рыбы — лодкой не проедешь. Так и затирает тебя. Ударишь веслом — и выплывает тебе линь, как поросенок. Закинешь бредень — аж нутро тебе обрывается. Сразу телегу наловишь.

— И у нас было рыбы когда-то, — продолжает в тон Федоренко. — А один год до того ее расплодилось, до того запрудила реку, что с одного берега на второй по рыбьим позвоночникам переходили.

— Вишь, — хмурится Владимир Иванович и долго ничего не говорит, не доволен, что поймали его на лишнем слове.

Возвращаясь к овину, Петр неизменно спрашивал:

— Григорий, ты уже скоро своими копытами будешь чапать? А то у меня от такой жизни скоро на душе мох вырастет и лягушки заведутся.

— Уже чапаю понемногу. В голове шумит.

— Может рюмку выпьешь?

— Обойдемся без нее.

— А скоро ты свою бороду сбреешь?

— Когда ты себе язык подрежешь.

— Ну, и не брей. Мне даже удобнее — скорее на меня какая молодка кивнет, чем на тебя, старого деда…

— Что-то достал в лесах?

— Малость нашел. А как увидел одинокую нашу, советскую, пушку — верь, душа перевернулась. Аж слезы на глаза набежали. Как сирота на сироту смотрел на нее…

Еще, в полузабытьи, Федоренко слышит сердечную боль, которая так беспокоит его этими днями, слышит глубокое надоедливое неудовольствие и беспокойство.

«Так и думаешь с дедом самогон пить до конца войны».

Ох, и дед. В самую цель попал. Нет, он больше не может ждать, пусть Григорий выздоравливает, а он хотя бы местность хорошо изучит, по лесам еще полазит.

Весь овин пахнет свежим лесным сеном; сквозь прогнившую кровлю видно лоскут неба, словно только что вымытого весенней водой. Чернобородый, состарившийся Григорий, приоткрыв уста, спокойно лежит в продолговатой впадине. Глубокая бороздка, врезавшись в лоб, спустилась к самой переносице, а от бровей к ней наискось тянутся еще две, мельче.

Петр тихо вскочил из засторонка[116].

— Куда так рано? — с подойником идет к корове Мотря Ивановна. Утренний сон освежает ее загорелые увядающие щеки.

— Думаю в лес пройтись. Если задержусь — не беспокойтесь.

В лесу Петр из глубокого тайника, веющего предосенней прохладой, достает обмотанный плащ-палаткой автомат, вправляет диск; острым недоверчивым взглядом обводит чернолесье. И вдруг стало легче, подобрело сердце бойца. Он осматривал этот странный закоулок с горделивыми дубами, широколистыми округлыми кленами, певучими липами, будто никогда не видел леса. Жадными, затяжными глотками пил настой и напиться не мог, а мысли несли его на легких крыльях в те времена, что больше не вернутся к нам, только воспоминанием повеет от них, как девичий платок в минуту прощания.

И захотелось дотянуться до далекого города, где покинул он, старый холостяк, говорун и романтик, ироничную чернявую девушку, которая чуть его с ума не свела, пока не сказала нескольких заповедных слов. И припомнилось детство, когда он с отцом, старым лесорубом, гонял крепко скрученные ужвой[117] плоты по Десне и Днепру.

— На большую реку выплываем, сын, — всегда снимал шапку, когда светлые волны Десны братались с темными днепровскими. И умирая в звонкой сосновой хате, отец завещал ему:

— На большую реку выплывай, сын. Род наш честный, работящий не оскверни. В том и сила человека, когда совесть у него чистая, не оскверненная.

И он так ясно увидел перед собой своего отца, что даже показалось — ветер тронул его седую, горделиво посаженную на широких плечах голову.

«Может легче было родителям говорить о широких реках, потому что и мерило у них было уже, и жизнь раньше не такими сложными и разнобойными дорогами шла. Но нелегко и им было воевать, зарабатывать обагренные кровью кресты и за Цусиму, и за первую империалистическую. Так неужели он не дотянется до своей реки, пусть не бушующей и полноводной, однако верной и чистой?» — думает, крепче сжимая оружие.

Шумит чернолесье, приглушает его шаги, но не может унять стук сердца.

Еще далеко от дороги он слышит, как в лесной гул вплетается другой, сердитый, урчащий. Серым луком выгибается шоссе, а по нему пролетают мотоциклы, танки, машины, и все чужое, и все такое, что только удручает глаз, сжимает душу тоской и злобой.

Как долго, до одурения, тянется день. Уже несколько раз хотел ударить по одиноким мотоциклистам, но не хватило смелости застрочить средь бела дня на большаке.

«Жизни побереги раз, и оно тебя побережет семь раз» — успокаивал и оправдывал себя переиначенной поговоркой и смотрел на дорогу до резкой боли в глазах.

Под вечер начало затихать шоссе, а когда на деревья налегла темень, Петр ближе подполз к кювету.

Поднимая море пыли, тяжело проехало несколько семитонных машин, а потом из-за поворота выскочила одинокая легковая.

Прицелился и не заметил, как затрещал автомат, только тело так задрожало, будто всеми косточками пересчитывало каждый выстрел.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Советский военный роман

Похожие книги