— Не штука побить — сделать дороже стоит. За что такой гнев? Разве я что?
— Ничто! Умой сейчас же голову холодной водой.
— Это я влет сделаю, как часы! — напевая, бросается Сергиенко на кухню, невпопад бряцает ведром, квартой и скоро, разлохмаченный и притихший, более ровной походкой входит в комнату.
— Ты серьезно надумал стать самогонщиком? — допытывается Иван Тимофеевич, сжимая пошерхшие губы.
— Люди гонят — и я гоню. Горе залить хочется, так как на тлен съедает оно душу. Хоть сивухой душишь беду.
— Значит, душу колхозника ты хочешь вонючим самогоном залить… Чтоб я от тебя этих слов никогда не слышал!
— Никогда не услышите — с готовностью запел Сергиенко.
— Она ему синими цветом горит, — не может успокоиться Иван Тимофеевич.
— Больше во веки веков не будет гореть синим цветом.
— Водичкой будешь разбавлять? — съехидничал Побережный.
— Водичкой, — твердо согласился Поликарп и сразу же рассердился: — Вот и сбили человека. Не сбивайте меня, я и сам как-то собьюсь.
— Чтобы завтра же мне свое предприятие в печи сжег или в Буге утопил.
— И сожгу и утоплю чертову машинерию.
— Эх, бессовестный ты человек! — напустился Побережный. — В такое время самогоном промышлять. Подумал ли ты над этим своей глупой головой?
— Не подумал, — оглянулся Поликарп. Перед ним судьями сидели деды. И вдруг трезвые слезы задрожали на ресницах мужчины. — Будь он проклят, этот самогон, чтобы я больше возился с ним.
— Береги каждое зернышко…
— Так я же из свеклы гнал, чтоб она горела… Почему я не послушался Степаниды…
— Как она? — добреет голос Ивана Тимофеевича.
— Все время со мной воевала. Самогон — это расслабления души, — говорит…
Деды прощаются с Иваном Тимофеевичем и осторожно расходятся улицами, неся, как сокровище, первые открытки.
На краю села Побережного окриком останавливает полицай:
— Ты чего, дед, поздно шляешься?
Старик прикидывается глухим и деловито направляется к Бугу.
— Язык у тебя отнялся? Чего вечером ходишь?
— Га?.. Добрый вечер.
— Добрый ли — не знаю, не пробовал… Чего поздно лазишь?
— Вести холостяцкую жизнь надумался, — сердито отвечает старик. — Раскричался, как на отца. Где ты рос, такой горлопан…
— Значит, вести холостяцкую жизнь задумал, дед? Именно пора! — полицай хохочет и пропускает Побережного.
— Тьху на тебя, репица похабная, хвост свиной, — сплевывает старик.
Марта выбирала на огороде матерку, когда из-за кустов сирени важно показался долговязый Лифер Созоненко. На нем черные штаны и френч со множеством карманов, пошитый наподобие немецкого, под носом полоска усов, на рукаве повязка. В одежду и картуз понатыкано пуговиц катафалкового цвета. Гоня перед собой худющую тень, он самодовольно подходит к молодице.
— Работаешь, товарищ бригадирша?
— Работаю, господин полицай, — процедила сквозь упрямо сжатые губы.
— Господин старший полицай, — поправляет и смеется.
— Не все же вам старшими быть. Перемололось ваше, половой за ветром пошло, костями на полях желтеет. А наше, слава богу, паникадилом засияло.
— Зачадило, а не засияло, трясца твоей матери! — неожиданно позади отзывается злой голос тетки Дарки.
— Ты мне, баба, агитацией не занимайся. За эти штучки теперь и на шворке[124] можно культурно подрыгать ногами — занятие не из очень веселых, но пользительное для кое-кого, — не сердясь, пренебрежительно разъясняет Созоненко. Самодовольство прямо льется из его широких глаз, блестит на узком лице. Он сейчас упивается своей властью и округленной, нашпигованной колючками злых намеков речью. — Ну, что ты артачишься? О вчерашнем дне сожалеешь? Не советую. Лучше мотнись домой и придумай что-нибудь мужчине. Причем — поворачивайся пропеллером.
— Очень просим, господин полицай, в хату, — язвительно приглашает Дарка.
— Господин старший полицай, — методично объясняет, копируя своего шефа,
— Просим, просим, господин старший полицай. Может побудете у нас, то и сыпнячок на свое счастье, говаривали люди, захватите.
— Как сыпнячок? — удивленно настораживается.
— Именно так: Нина больная лежит. Пойдете?
— Взбесилась старая! — сползает самодовольство с узкого лица полицая, на нем шевелятся тени страха и гадливости. Созоненко осторожно идет на попятный от женщин. — Так что, бабы, не будем сегодня мы сватами… А мне, Марта, позже, когда Нина выздоровеет, надо сурйозно поговорить с тобой.
— Наше давно отговорилось.
— Гляди, все ли? — в голосе Лифера появляются ноты угрозы.
— Все!
— Я не такой злопамятный, как ты. Могу помочь тебе, а могу в такой узел скрутить, что каждая косточка веревочкой тринадцать раз скрутится, а потом треснет. — Злоба опустошает глаза Созоненко.
— Исчезни из памяти, — с такой тоской и ненавистью говорит, что полицай отворачивается и скорее идет на улицу. За ним покорно волочится еще более худая тень.
— Съел! — злорадно бросает тетка Дарка. — Слизняк, оборотень похабный… Я и напугала его — десятой дорогой, говаривали люди, будет обходить нашу хату.
— Вы и меня сначала, пока не поняла, напугали… И не ухватило ничто такого паразита.