Через полчаса Штирлиц посадил в машину Кэт. Еще полчаса он мотался по городу, наблюдая, нет ли за ним хвоста, и слушал Кэт, которая плача рассказывала ему о том, что случилось с ней сегодня. Слушая ее, он старался разгадать, было ли ее поразительное освобождение частью дьявольской игры Мюллера или произошел тот случай, который известен каждому разведчику и который бывает только раз в жизни.
Он мотался по городу, потом поехал по дорогам, окружавшим Берлин. В машине было тепло, Кэт сидела рядом, а дети спали у нее на коленях, и Штирлиц продолжал рассуждать: «Попадись я теперь, если Мюллер все-таки получит данные о разговоре с женщиной, а не с Борманом, я провалю все. И у меня уже не будет возможности сорвать игру Гиммлера в Берне. А это обидно, ибо я теперь возле цели».
Штирлиц затормозил около дорожного указателя: до Рубинерканала было три километра. Отсюда можно добраться до Бабельсберга через Потсдам.
«Нет, - решил Штирлиц. - Судя по тому, как были перепутаны местами чашки на кухне, днем у меня сидели люди Мюллера. Кто знает, может быть, - для моей же «безопасности» - они вернутся туда по указанию Мюллера, особенно после этого звонка».
- Девочка, - сказал он, резко затормозив, - перебирайся назад.
- А что случилось?
- Ничего не случилось. Все в порядке, маленькая. Теперь все в полном порядке. Теперь мы с тобой победители. Нет? Закрой окна синими шторками и спи. Печку я не буду выключать. Я запру тебя - в моей машине тебя никто не тронет.
- А куда мы едем?
- Недалеко, - ответил Штирлиц. - Не очень далеко. Спи спокойно. Тебе надо отоспаться - завтра будет очень много хлопот и волнений…
- Каких волнений? - спросила Кэт, усаживаясь удобнее на заднем сиденье.
- Приятных, - ответил Штирлиц и подумал: «С ней будет очень трудно. У нее шок, и в этом ее винить нельзя».
Он остановил машину, не доезжая трех домов до особняка Вальтера Шелленберга.
«Только бы он был дома, - повторял, как заклинание, Штирлиц, - только бы он не уехал к Гиммлеру в Науэн или в Хохенлихен к Гебхардту, только бы он был дома».
Шелленберг был дома.
- Бригадефюрер, - сказал Штирлиц, не раздеваясь. Он присел на краешек стула напротив Шелленберга, который был в теплом халате и в шлепанцах, надетых на босу ногу. Штирлиц отметил для себя - совершенно непроизвольно, - какая у него нежная матовая кожа на щиколотках. - Мюллер что-то знает о миссии Вольфа в Швейцарии.
- Вы с ума сошли, - сказал Шелленберг, - этого не может быть…
- Мюллер мне предложил на него работать.
- А почему это Мюллер предложил именно вам?
- Наверное, его люди вышли на пастора; это наше спасение, и я должен ехать в Берн. Я стану вести пастора, а вы должны дезавуировать Вольфа.
- Поезжайте в Берн, немедленно…
- А документы? Или воспользоваться «окном»?
- Это глупо. Вас схватят швейцарские контрразведчики, им надо выслуживаться перед американцами и красными в конце драки. Нет, поезжайте к нам и выберите себе надежные документы. Я позвоню.
- Не надо. Напишите.
- У вас есть перо?
- Лучше, если вы сделаете это своим.
Шелленберг потер лицо ладонями и сказал, заставив себя рассмеяться:
- Я еще не проснулся - вот в чем дело.
А Штирлиц гнал машину к границе, имея в кармане два паспорта: на себя и свою жену фрау Ингрид фон Кирштайн.
Когда пограничный шлагбаум Германии остался позади, он обернулся к Кэт и сказал:
- Ну вот, девочка. Считай, что все.
Здесь, в Швейцарии, небо было ослепительное и высокое. В нескольких десятках метров за спиной небо было такое же бездонное, и так же в нем угадывался размытый утренним светом желтый диск луны, и так же в этом желто-голубом небе стыли жаворонки, и так же оно было прекрасно - но это было небо Германии, где каждую минуту могли показаться белые, ослепительно красивые самолеты союзников, и от них каждую секунду могли отделиться бомбы, и бомбы эти, несшие смерть земле, в первое мгновение - в лучах солнца - казались бы алюминиево-белыми, и казалось бы тем, кто, затаившись на земле, наблюдал за ними, что падают они точно в переносицу и потом лишь исчезают, прежде чем подняться фонтаном черной весенней придорожной хляби, поскольку скорость, сообщенная им смертоносной массой, вырывала их из поля видения человеческого глаза - пока еще живого, но уже беспомощного, обреченного…
Штирлиц гнал машину в Берн. Проезжая маленький городок, он притормозил у светофора: мимо шли дети и жевали бутерброды. Кэт заплакала.
- Что ты? - спросил Штирлиц.
- Ничего, - ответила она, - просто я увидела мир, а он его никогда не увидит…
- Зато для маленького все страшное теперь кончилось, - повторил Штирлиц, - и для девоньки тоже…
Ему хотелось сказать Кэт что-то очень нежное и тихое, он не знал, как это, переполнявшее его, выразить словами. Сколько раз он произносил такие нежные, тихие, трепетные слова про себя - Сашеньке… Непроизнесенное слово, повторяемое многократно, обязано либо стать стихом, либо умереть, превратившись в невзрываемый, внутренний, постоянно ощущаемый груз.