Все это совершенно очаровало сэра Исайю — можно сказать, что второе за 1945 год «взятие Берлина» состоялось. Он уехал из России в твердой уверенности, что Пастернак — гениальный поэт. Самому Пастернаку до этой уверенности было далеко — он чувствовал, что теперь, когда получены новые и явные доказательства его европейской славы, когда молодежь с волнением ждет его слова, он обязан быть равен себе, как в семнадцатом году, освободиться от всех гипнозов и сказать самое смелое, самое честное слово, свое, как говорил он сам, «последнее слово миру». В «обстановке наибольшего благоприятствования» он творить не умел.

Обстоятельства сложились так, что у него появились все возможности для творчества — словно сам Господь был заинтересован в появлении «Доктора Живаго». Главную и лучшую свою книгу Пастернак писал в опале, в «таинственности», в самую глухую и безнадежную пору советской истории.

<p>Глава XXXVIII. Глухая пора</p>1

Вторая половина сороковых — мрачнейшая из советских эпох. Именно после нее оттепель стала неизбежной — режим достиг апогея, вспух и перезрел, перестал сознавать свои границы и чуть не довел страну и мир до катастрофы, по сравнению с которой и Третий рейх, и Вторая мироваяпоказались бы бледным наброском. Проще всего проследить эту динамику по тогдашней прессе: примерно до конца июля в газетах и журналах попадаются еще живые стихи и рассказы, без напыщенной трескотни. Но уже с осени сорок пятого все победы начинают приписываться Сталину, простой солдат исчезает со страниц, а место его занимает ура-патриотический муляж, только и думающий о том, как бы поскорее отдать жизнь за Родину и любимого вождя.

В тридцатых Сталин еще сравнивал себя с Лениным, в сороковых — с Грозным, но в пятидесятых ему уже мерещится как минимум Тамерлан (и Сталинскую премию начинают вручать за исторические эпопеи о Золотой Орде — хитом школьных библиотек становится «Батый» В.Яна). В сорок седьмом страну охватывает поистине общенациональная депрессия,— и в это же время Пастернак, у которого седьмой год десятилетия всегда обозначает начало творческого подъема, переживает почти эйфорию. В чем тут было дело? Не радовался же он позору и вырождению своей страны? Нет, разумеется. В сорок седьмом сама мысль о том, чтобы оправдывать действия Сталина и его окружения какой бы то ни было необходимостью, не могла прийти в голову нормальному человеку. Можно было окончательно стать собой — уже не пытаясь слиться со временем, но окончательно с ним расплевавшись. В письме к Ольге Фрейденберг от 23 декабря 1945 года Пастернак формулирует еще прямее:

«В моей жизни сейчас больше нет никакой грыжи, никакого ущемленья. Я вдруг стал страшно свободен. Вокруг меня все страшно свое».

Слово «страшно» здесь не случайно. Это не просто выражение наивысшей степени свободы, но и вдохновенный озноб, звездный ужас перед лицом настоящей вечности,— между нею и поэтом в самом деле не осталось посредников. Государство окончательно утратило свою моральную правоту.

В сентябре сорок шестого Пастернак посылает Марине Баранович автограф «Бабьего лета», впоследствии отданного Юрию Живаго. Стихотворение это попало в однотомник сорок восьмого года — последнюю прижизненную книгу Пастернака, отпечатанную в количестве 25 тысяч экземпляров и вскоре пошедшую под нож, так что сохранилось считаное число этих книжечек.

Лист смородины груб и матерчат.В доме хохот и стекла звенят,В нем шинкуют, и квасят, и перчат,И гвоздики кладут в маринад.Лес забрасывает, как насмешник,Этот шум на обрывистый склон,Где сгоревший на солнце орешникСловно жаром костра опален.Здесь дорога спускается в балку,Здесь и высохших старых коряг,И лоскутницы осени жалко,Все сметающей в этот овраг.И того, что вселенная проще,Чем иной полагает хитрец,Что как в воду опущена роща,Что приходит всему свой конец.Что глазами бессмысленно хлопать,Когда все пред тобой сожжено,И осенняя белая копотьПаутиною тянет в окно.Ход из сада в заборе проломанИ теряется в березняке.В доме смех и хозяйственный гомон,Тот же гомон и смех вдалеке.
Перейти на страницу:

Все книги серии Жизнь замечательных людей

Похожие книги