Главная же причина того, что Сталин не тронул Пастернака в сорок девятом, была, думается, не в том, что он считал его «небожителем» и любил Бараташвили в его переводе,— а в том, что Пастернак никак не вписывался в концепцию «борьбы с космополитизмом». Еврейские поэты, писавшие на идиш, часто упрекали его за нежелание переводить с этого языка (не говоря уж о том, чтобы писать на нем,— Пастернак его не знал). У многих членов Еврейского комитета пастернаковская установка на ассимиляцию вызываланедовольство, мысли о предательстве собственных корней — Пастернак, напротив, терпеть не мог, когда его пытались свести к еврейству, неустанно говорил об ассимиляции, и это искреннее — а вовсе не конъюнктурное — стремление могло спасти ему жизнь.

Второй апокриф, вовсе уж не достоверный, относится к 1939 году, когда к шестидесятилетию вождя решено было издать сборник его лирики по-грузински и по-русски. Как известно, Джугашвили в молодости пописывал стишки на родном языке — весьма заурядные, «о розочке и козочке»: о луне, которая плывет над горами, о соловье, который пением своим приветствует утро и напутствует школьников учиться во славу Родины… Это «Утро» попало даже в хрестоматию 1915 года «Деда эна» («Родная речь»), составленную самим Ильей Чавчавадзе. Сталину доложили о готовящемся роскошном издании — на веленевой бумаге, с картинками, с разными вариантами переводов на русский. Пастернака якобы вызвали ночью в Кремль. Там Сталин показал Пастернаку подборку стихотворений в русских переводах и сказал: «Это написал один мой друг… Что вы скажете?» — Пастернак будто бы посмотрел и сказал, что стихи так себе, ничего особенного. Сталин отпустил его милостивым кивком и книжку запретил. По другой версии, рукописи переводов были доставлены Пастернаку на дом, и Сталин, позвонив ему по телефону, сказал, что это «стихи друга»; прошло много времени, Пастернак почти забыл об этой странной литконсультации, и тут Сталин позвонил снова. Пастернак якобы набрался смелости и сказал: «Если у вашего друга есть какое-то другое занятие, пусть он лучше сосредоточится на нем». Сталин помолчал, сказал: «Хорошо, я так и передам» — и повесил трубку.

Разговоры об этом широко ходили среди интеллигенции в семидесятые годы, попали и в некоторые статьи позднейшего времени — но легенда, которую сам Пастернак якобы пересказывал своей невестке Галине Нейгауз, критики не выдерживает. Не случайно в окончательном тексте ее воспоминаний «Борис Пастернак в повседневной жизни» об этом нет ни слова. Легко допустить, что тщеславие Сталина простиралось до завоевания русско-грузинского Парнаса; сложней представить, что он стал бы с кем-то советоваться о качестве своей лирики. По всей вероятности, вождь отказался от издания своих стихов потому же, почему забраковал и булгаковский «Батум»: воспоминания о тревожной кавказской молодости, когда он еще не был сверхчеловеком, в его новый образ не вписывались.

Свидетельства о том, что говорил о Сталине Пастернак после 1937 года, разнообразны. По рассказам Ахматовой, посетившей Пастернака в Москве и Переделкине в конце апреля и в сентябре 1940 года,— он убеждал ее, что «Сталин ничего не знает» (о вакханалии террора). Возможно, Ахматова недостаточно точно передает характер пастернаковской аргументации; возможно, Пастернак недостаточно откровенен с ней. Во всяком случае, Александру Гладкову 20 февраля 1942 года в Чистополе он говорил:

«Если он не знает, то это тоже преступление, и для государственного деятеля, может, самое большое».

После 1942 года он все открытее и демонстративнее говорит о том, что воздуха свободы, которым повеяло было в самые трудные дни войны, снова не хватает.

«Ампир всех царствований терпел человечность в разработке истории, и должна была прийти революция со своим стилем вампир (…) и своим возвеличеньем бесчеловечности» —

это уже окончательный разрыв не только со сталинистскими, но и с советскими иллюзиями. В период написания романа, на первых же страницах которого появятся строчки об «оспою изрытых Калигулах», Пастернак о Сталине не отзывается никак. В 1954 году его приведет в восторг каламбур Ольги Фрейденберг, осмелившейся в письме от 17 июля написать ему о записках своего отца-изобретателя:

«В хламе и пыли семейной рухляди, по которой бегали крысы, они лежали под броней истории спокойней, чем в пантеоне лени и стали»

(в мавзолее, где до 1959 года лежал Сталин). В ответном письме от 21 апреля, прилагая четвертый номер «Знамени» с десятью стихотворениями из «Доктора Живаго», Пастернак пишет:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже