Не пью и табаку не нюхаю,Но, выпив на поминках тети,Ползу домой чуть-чуть под мухою.Прошу простить. Не подвезете?Над рощей буквы трехаршинныеЗовут к далеким идеалам.Вам что, вы со своей машиною,А пехтурою, пешедралом?За полосатой перекладиной,Где предъявляются бумаги,Прогалина и дачка дядина.Свой огород, грибы в овраге.Мой дядя — жертва беззакония,Как все порядочные люди.В лесу их целая колония,А в чем ошибка правосудья?У нас ни ведер, ни учебников,А плохи прачки, педагоги.С нас спрашивают, как с волшебников,А разве служащие — боги?

В этом фрагменте все загадочно: судя по всему, герой встречается с собственным прошлым, которое с завистью, униженно смотрит на нынешнее его преуспеяние («Вам что, вы со своей машиною»). Дядя героя — вечный «дядя самых честных правил» русских эпических поэм — оказался «жертвой беззакония, как все порядочные люди»: кухонная русская оппозиция и тогда, и теперь говорила одним и тем же языком, Пастернаку глубоко отвратительным, поскольку подпольной фронды он не любит — в его духе либо полностью принимать, и тогда уж разделять ответственность за все, либо так же безоглядно рвать, и тогда уж не жаловаться. Герой в прошлом — именно приспособленец, довольствующийся сознанием своей порядочности, но — как в том чистопольском разговоре с Гладковым о Цветаевой — сознающий, что борьба бесполезна, и плетущийся домой обедать. С этим приспособленчеством Пастернак намерен порвать окончательно, потому что опыт войны не позволяет больше «молчать, скрываться и таить». «В лесу их целая колония» — явное воспоминание о правительственных дачах «за шлагбаумами» (шлагбаумы не изменились — они и в Жуковке точно такие же, только дачи пошикарней). Замечательна тут, конечно, эта вполне преднамеренная двусмысленность — «колония» совслужащих, живущих на госдачах, и другая, исправительная колония, в другом лесу — куда, видимо, попал дядя; тетя до этого не дожила, и вот, выпив на ее поминках, герой тащится домой по той же дороге, по которой несколько лет спустя въедет в родной город победителем.

С этим героем, сетующим на бытовые неудобства и повторяющим «мы не боги», «мы служащие»,— обновленный Володя-победитель спорит в терминах почти ницшеанских:

Да, боги, боги, слякоть клейкая,Да, либо боги, либо плесень.Не пользуйся своей лазейкою,Не пой мне больше старых песен.Нытьем меня свои пресытили,Ужасное однообразье.Пройди при жизни в победителиИ волю ей диктуй в приказе.Вертясь, как бес перед заутреней,Перед душою сердобольной,Ты подменял мой голос внутренний.Я больше не хочу. Довольно.

Ах, кабы только внутренний! Да ведь и внешний голос скоро напомнит новоявленным богам, что время их кончилось, что они снова винтики, служащие в обоих смыслах слова!

«Перед тобою лежит чудовище, на котором написано «Надо». Перешагни через него и скажи: «Я так хочу»».

Also sprach Zaratustra[4]. Не зря Пастернак вспоминал в Чистополе златоуста Заратустру и даже говорил Гладкову, что Ницше — это уже почти христианство. На короткое время ожили надежды на «верноподданный Солнца солнцесвободный народ», по-хлебниковски говоря; но нельзя быть одновременно солнцеподданным и солнцесвободным. Иллюзия, чрезвычайно плодотворная для поэта, оказывается гибельной для человека.

Из кухни вид. Оконце узкоеЗа занавескою в оборках,И ходики, и утро русскоеНа русских городских задворках.

Чувствуется, что произнесение слова «русское» доставляет автору и герою физическое наслаждение.

«С тех пор как в политике пришлось, пусть и неискренне, взять национальную ноту и состроить соответствующую мину, это было благодеяньем для искусства и теперь, после его вынужденного допущенья на землю, его с нее больше не согнать»,—

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже