После примирения (хотя мириться, собственно, не из-за чего) Спекторский провожает Анну на новое место – в семью потомственных военных, Скобелевых, – а затем, преисполненный счастливыми ожиданиями, отправляется с Фрестельнами в их тульское имение. Перед отъездом Анны у них случился разговор обо всем на свете, она рассказала ему о своих шотландских корнях – мелькнуло имя Марии Стюарт; этого, конечно, достаточно для абсолютной любви. В коридоре вагона Сережа предается мечтам – и обреченность их ясна только автору: «Так передвигались люди тем последним по счету летом, когда еще жизнь по видимости обращалась к отдельным и любить что бы то ни было на свете было легче и свойственнее, чем ненавидеть». Этим заканчивается событийная часть «Повести» – откуда перекидывается прямой мост к последним поэтическим главам «Спекторского», восьмой и девятой. Об Анне Арильд в романе не будет больше ни слова – все, что касалось «отдельных» людей, кончилось навеки.

Недоуменьем меди орудийнойСтесни дыханье и спроси чтеца:Неужто, жив в охвате той картины,Он верит в быль отдельного лица?

Судьба отдельного лица – былого счастливого студента Сережи Спекторского – в прошедшие пять лет складывалась странно. В шестнадцатом, как мы помним, он посетил сестру в Усолье, виделся мельком с Лемохом-старшим; судя по «Трем главам из повести», сам побывал на фронте. Что делал во время революции – неясно. «Прошли года. Прошли дожди событий. Прошли, мрача Юпитера чело. Пойдешь сводить концы за чаепитьем – их словно сто. Но только шесть прошло». Далее следует великолепное отступление о послевоенной – и послереволюционной – Москве, в которой, кажется, половину населения выкосило: «Дырявя даль, и тут летали ядра, затем что воздух Родины заклят и половина края – люди кадра, и погибать без торгу – их уклад». Иногда хочется вместо «без торгу» поставить так и просящееся сюда «без толку». Спекторский, разумеется, не из людей кадра (то есть людей долга); он не готов погибать без торгу, поскольку чувствует в себе слишком большое и до сих пор нереализованное содержание; в момент написания романа Пастернаку и его герою еще свойственны скорее чувство вины перед «людьми кадра» и преклонение перед ними. В начале восьмой главы Пастернак снова рисует то «небо третьего Интернационала», о котором говорил в «Воздушных путях», – и настаивает на стихийной и поэтической, а не «кадровой», природе революции.

Оно росло стеклянного заставойИ с обреченных не спускало глазПо вдохновенью, а не по уставу,Что единицу побеждает класс.

Как видим, Пастернак еще готов терпеть победу класса над единицей «по вдохновенью», то есть по воле истории; но победа класса «по уставу» его решительно не устраивает – он в нее и не верит. Для него революция – явление ни в коем случае не классовое; и тут впрямую возникает революционная тема – тема мстящей женственности, к которой сводится у Пастернака любой разговор о революции. Восьмая глава написана значительно позже остальных – во времена, когда, как сказано в «Охранной грамоте», «вдруг кончают не поддающиеся окончанью замыслы». Восьмая и девятая главы «Спекторского» пишутся, как завещание, – в 1928–1929 годах.

Почему Пастернак уперся в мертвую точку, в четырнадцатый год, и не смог написать о нем ни слова ни в 1928-м, ни позднее, в 1936 году, когда сочинял «Записки Патрика»? Проще ответить, почему он смог со всем этим сладить в сороковые-пятидесятые: исчезло желание приспосабливаться к эпохе и исходить из ее переменчивых требований. Конечно, одного усилия Пастернака было бы недостаточно – время должно было стать значительно хуже, чтобы захотелось наконец решительно расплеваться с ним; в сорок шестом именно так и было. В двадцать девятом Пастернак прибегает к метафорическому описанию революции, а войну не описывает вовсе. В «Спекторском» революция – «девочка в чулане»:

Вдруг крик какой-то девочки в чулане,Дверь вдребезги, движенье, слезы, звон,И двор в дыму подавленных желаний,В босых ступнях несущихся знамен.И та, что в фартук зарывала, мучась,Дремучий стыд, теперь, осатанев,Летит в пролом открытых преимуществНа гребне бесконечных степеней.

(По правде сказать, это – насчет бесконечных степеней – очень неловко сказано, и неточной рифмы поздний Пастернак тоже не любил. Когда начиналась экзальтация и уклончивость, это и в лирике не всегда проходило бесследно, а в эпосе, который он хотел написать «как можно суше», и вовсе режет слух.)

Перейти на страницу:

Все книги серии Премия «Национальный бестселлер»

Похожие книги