Читателю в этой книге тесно (впрочем, тут издержка как раз сработала на замысел – молодой, свободный и веселый человек оказался закован в книгу, как в собственное время). Эффект герметичности возникает здесь потому, что пастернаковскому буйному синтаксису тесно в рамках пятистопного ямба. Он рвется наружу, хоть в прозу, – а его оковывают ритмом, нагружают звукописью и отправляют все это таскать по пространству пятидесяти с лишним страниц. Этим и объясняется сравнительно малый резонанс, который эта вещь имела, – и относительно скромный читательский интерес к роману и «Повести» на фоне общей влюбленности в поэзию Пастернака. Между тем этот уникальный прозопоэтический замысел достоин того, чтобы отнестись к нему серьезно и вдумчиво: не только потому, что это первый более-менее завершенный автобиографический эпос, о котором Пастернак мечтал всю жизнь, – но и потому, что история о революции как соблазне, за который придется расплачиваться будущими унижениями, куда глубже и точнее, чем мог думать даже сам Пастернак осенью тридцатого года.

<p>Глава XXI</p><p>«Охранная грамота». Последний год поэта</p><p>1</p>

Летом 1929 года Пастернак перенес мучительную операцию. Зубные боли, мучившие его многие годы, заставили его наконец обратиться к врачу и сделать рентген челюсти. Врачи предполагали невралгию, но обнаружилась подчелюстная киста, которая съела уже значительную часть кости. Пришлось делать операцию – для начала удалили семь нижних зубов, включая все передние, потом стали вычищать кисту, планировали уложиться в двадцать минут, но провозились вместо того полтора часа. Вдобавок местная анестезия не подействовала, а общий наркоз побоялись давать – могли перерезать лицевой нерв; всякий раз, как к нему прикасались, больной кричал (и как было не кричать?!). За дверью стояла жена и с ужасом слушала крики. В письме к Фрейденберг – как всегда, бодром – Пастернак, однако, не удержался от признания, показывающего, до какой степени было ему худо: «Теперь, слава Богу, все это уже за плечами, и только думается еще временами: ведь это были врачи, старавшиеся насколько можно не причинить боли; что же тогда выносили люди на пытках? И как хорошо, что наше воображенье притуплено и не обо всем имеет живое представленье!»

Значит, к пыткам он все-таки примеривался – и не просто как всякий впечатлительный читатель, но и как человек, в чей круг повседневных размышлений входит мысль о терроре и застенках; человек, чье воображение слишком живо, а предвиденье слишком остро.

Рана заживала быстро, но говорить в течение двух недель было нельзя, и серьезная работа исключалась – Пастернак мог писать в условиях самых аскетических, но при хотя бы относительном здоровье. Все же именно в этом состоянии выполнил он свой конгениальный перевод сложнейшего из «Реквиемов» Рильке – «An eine Freundin», «По одной подруге»: пребывание в пограничных областях, напоминание о смерти и муке, как и все его серьезные болезни, позволили ему найти единственно точные слова для перевода этого диалога с потусторонним. «Переводилось хорошо, я находился все время в возбужденьи после принятых мук (первый случай неотвлеченного переживанъя после долгого поста этих глубокомысленных лет)»… Положительно, из всего он умудрялся извлечь материал – и повод для благодарности судьбе!

Слухи о его болезни широко распространились, к нему пошли посетители (он мог только приветствовать их кивками и благодарить улыбками), но даже эти дружественные визиты не избавляли от чувства литературного одиночества. «Существую я одиноко и невесело, – пишет он Цветаевой 1 декабря 1929 года. – Я совершенно вне здешней литературы, т. е. дружбы мои не тут. Люблю Мейерхольдов, его и ее (это значит: вижусь все-таки раз в два года). Познакомился кое с кем из философов, с музыкантами… Свиделся с Маяковским, подошедшим к концу». Здесь, как видим, предчувствие ему не изменило.

«Я живу – трудней нельзя, пишу туго. Итак, новых сил, новой выдержки!» – желает он Цветаевой, а в сущности, себе, 24 декабря. «На поверхности себя я просто закаменела, – отвечает она ему. – Только сейчас, когда только еще вот-вот заболит! – понимаю, насколько я тебя (себя) забыла. (…) Меня никто не позвал встречать Новый год, точно оставляя – предоставляя – меня тебе. Такое одиночество было у меня только в Москве, когда тебя тоже не было».

Грустно встретил он Новый год, грустно провел первую его половину, трудно возрождался во второй.

<p>2</p>

С Владимиром Силловым и его женой Ольгой Пастернак познакомился летом 1922 года у Асеевых, на девятом этаже дома Вхутемаса на Мясницкой. Молодожены Силловы – ей 20, ему 21 – только что по вызову Луначарского приехали из Читы в составе литературной группы «Творчество». Группу при посещении Читы открыл Асеев, восхитился эрудицией и дерзостью молодых провинциалов (Силлов, например, уже составил к тому времени обширную библиографию Хлебникова, отлично знал современную поэзию, сам писал стихи) – и устроил через наркома вызов в Москву: учиться и расширять горизонты.

Перейти на страницу:

Все книги серии Премия «Национальный бестселлер»

Похожие книги