В тот же день он вернулся в Переделкино, и началась призрачная, одинокая жизнь, полная труда, ожидания и молчаливого приготовления к гибели. Иногда, впрочем, он удивлялся собственным счастливым предчувствиям: ему казалось, что ничто не кончено, что теперь-то, в бездне, и сделался виднее свет будущего, – но будет ли это посмертное преображение или прижизненное счастье победы, он не знал. А лето было необыкновенное – как назло, сорок первый год оказался сказочно урожайным; отступающие войска топтали тяжелую, спелую пшеницу, на заброшенных огородах лежали плети огурцов, клубники в Переделкине было столько, что меж грядками не пройти, словно земля наконец дождалась, когда человек наконец отвернулся от нее и занялся своими делами. Пастернак полюбил эту опустевшую землю, она чем-то была сродни собственной его душе, которая, освободившись от всякого гнета, плодоносила свободно и обильно. Летом сорок первого года он продолжал то, что так успешно начал весной: стихи мартовского переделкинского цикла он не раз потом называл лучшим из написанного – до сорок седьмого года, пока не начал писать «Живаго» и стихи к нему. Одинокая, свободная от начальства, слежки и быта переделкинская жизнь стала темой стихотворений «Бобыль», «Страшная сказка», «Ложная тревога», «Застава», «Смелость», «Русскому гению» – но нельзя не приравнять к стихам и его писем к жене, дышащих и прежней нежностью, и новой прямотой.
В середине июля старший сын Женя, вернувшийся, как казалось Пастернаку, из самого пекла, вместе с матерью был у отца на даче. Он рассказал о первом военном эпизоде, которому был свидетелем: немецкий летчик добровольно сдался в плен, увидев огромную толпу мирных жителей, вышедших к верховьям Днепра рыть окопы. Что уж там делалось в душе этого впечатлительного летчика – один Бог ведает: это попытался реконструировать Андрей Платонов в рассказе, написанном с Жениных слов. 6 августа Евгения Владимировна с сыном эвакуировались в Ташкент. Попрощаться с Пастернаком они не успели – собираться надо было стремительно, а он в тот день как раз не выезжал из Переделкина.
Огородничеством, сочинением стихов и статей жизнь Пастернака в это время не исчерпывается. Он – о чем с гордостью рассказывает в «Бобыле» – проходил военное обучение: ежедневное, с четырех до восьми часов пополудни, в тире и на полигоне за Пресненской Заставой; стрелял лучше всех в роте – «Он еще не старик и укор молодежи, а его дробовик лет на двадцать моложе». Из-за этого ежедневного обучения он не успел проститься с Адиком, эвакуированным вместе со всем туберкулезным санаторием в Уфу. Провожать его приходил отец – Нейгауз; поезд перед отправкой из Москвы два дня стоял на подъездных путях. Утро у Пастернака было занято переделкинскими трудами – он переводил патриотическую лирику народов СССР, писал статьи (которые отклонялись из-за их сурового и трезвого тона, чуждого шапкозакидательской трескотне), урывками записывал собственные стихи, потом мчался в Москву и улаживал издательские дела, выбивал гонорары, просил об авансах – надо было посылать деньги жене, 28 августа переехавшей со всеми писательскими детьми из Берсута в Чистополь. День его был забит до отказа – он подымался на рассвете, до полудня работал, до четырех развозил написанное по редакциям, до девяти стрелял, питался единственный раз в сутки – ночью, впотьмах, вернувшись в Переделкино. Эта жизнь ему нравилась – «Я не жалуюсь на свое существованье, потому что люблю трудную судьбу и не выношу безделья», – но тут же он добавляет: «Я не жалуюсь, говорю я, но я форменным образом разрываюсь между 2-мя пустыми квартирами и дачей, заботами о вас, дежурством по дому, заработком, военным обученьем».
4
Вероятно, именно здесь, в начале осени, ему явилось самое пронзительное «положение», главная часть «Доктора» – «Рябина в сахаре». «С Юрием Андреевичем творилось что-то несообразное. Он медленно сходил с ума. Никогда еще не вел он такого странного существования. Иногда записавшись, заработавшись, Юрий Андреевич вдруг вспоминал уехавшую женщину во всей явственности и терял голову от нежности и остроты лишения».
Вероятно, здесь же, в осеннем Переделкине, он испытал ту счастливую безнадежность и гибельную отвагу, о которой потом – в ноябре сорок девятого года – написана «Осень», одно из самых личных стихотворений, подаренных Юрию Живаго.