«Исторические предвестия не читались», – пишет Наталья Иванова в своей биографии Пастернака; это как сказать. Кем – читались, а кем – нет. На предстоящую катастрофу наиболее чутко реагировали люди с собственной внутренней трещиной, с непоправимым надломом, – в них резонировала эта «личная бездна». Так почувствовал войну Блок, живший гибельными предчувствиями с ранней юности. Так реагировал на нее Белый. Так мучилась в Слепневе Ахматова, с отроческих лет отравленная тоской. Люди душевно здоровые – на происходящее странным образом не реагировали. «Превратности истории были так близко. Но кто о них думал?» – читаем в «Охранной грамоте». Было кому думать, и думали, – тот же Маяковский, в чьих стихах задолго до войны лилась кровь, пусть пока только кровь заката, и потрошились туши, пусть пока только туши туч… Однако, скажем, Мандельштам в конце июля 1914 года пишет самые безоблачные свои стихи – «Морожено! Солнце! Воздушный бисквит…», «Равноденствие», а войну встречает почти радостным, азартным – «Европа цезарей! С тех пор, как в Бонапарта гусиное перо направил Меттерних, впервые за сто лет и на глазах моих меняется твоя таинственная карта». Прямо-таки «его призвали всеблагие»…
И ведь не сказать, чтобы молодой Пастернак жил в изоляции от событий: «История не знает ничего подобного, и узурпации Наполеона кажутся капризами, простительными гению в сравнении с этим бесчеловечным разбойничьим актом Германии. Нет, скажи ты, папа, на милость, что за мерзавцы! Двуличность, с которою они дипломатию за нос водили, речь Вильгельма, обращение с Францией! Люксембург и Бельгия! И это страна, куда мы теории культуры ездили учиться! (…) А когда я прочел воззвание Пуришкевича к забвению всякой племенной розни – не выдержал и разрыдался, до того все нервы перетянуты были». Пуришкевич – не просто монархист, а горячий сторонник «черной сотни», так что мудрено было Пастернаку сочувственно рыдать при чтении его речи, призывавшей забыть не о племенной розни вообще, но о расколах славянства, – так что и интернационализм монархистов в начале войны носил характер вполне мобилизационный: «Все МЫ объединяемся и идем бить ИХ». Впрочем, за политическим – и довольно-таки ура-патриотическим – комментарием следует признание: «Рядом с этими, укладывающимися в строчку, потому что и газеты уже набрали их печатным путем, чувствами – стоячий как кошмар, целый и непроницаемый хаос». В борьбе с этим хаосом Пастернака утешает и укрепляет вид воинских эшелонов, где спокойно слушают плач солдаток и все так же молчаливо едут навстречу гибели: «О тот обыденный – как будто в порядке вещей он – героизм их! Я твердо почувствовал, что если дело дойдет до крайности, и я, как и Шура, вероятно, поведем себя, как парижане сорок лет назад перед пруссаками. Но об этом лучше не говорить». Хвастливых заявлений Пастернак не любил, за месяц до войны ему был оформлен белый билет, и о призыве речи не шло. Между тем он явно мечтал поучаствовать в событиях, чтобы по крайней мере не чувствовать себя дезертиром: сочиняя себе идеальную биографию, представляя себя Юрием Живаго, он счастливо совместил участие в войне и отказ от убийства – сделал героя врачом и заставил лечить раненых, проявляя при этом чудеса мужества.
К самому кануну войны относится мрачно-анекдотический эпизод его биографии, который он в 1958 году пересказывал Зое Маслениковой, лепившей его портрет. У Пастернака были нежные, почтительные отношения с Вячеславом Ивановым, с которым он познакомился еще в двенадцатом, через Анисимова. Иванов проводил лето рядом с Балтрушайтисами, и Пастернак, как сообщает он в письме к родителям, бывал у него почти ежедневно. Старший собрат утверждал, что Пастернак обладает особого рода ясновидением; он вообще полагал, что настоящему поэту присущ пророческий дар. Разговоры об этом даре Пастернаку казались смешными, он с младшим Балтрушайтисом сговорился однажды над Ивановым подшутить и под балконом его дома «устроил кошачий концерт». Утром Иванов «сумрачно вышел на крыльцо, потянулся и сказал: „Всю ночь филин ухал и сова кричала – быть войне!“ Это было за день до ее объявления».
Истинному символисту всякое лыко в строку.