Вообще говоря, это число — четыре — носило какой-то навязчиво-неясный смысл и у Слуцкого, и у его друзей. Михаил Львов вспоминает:

«Как-то <Кульчицкий. — И. Ф.)> спросил меня:

— Сколько стихотворений написал вчера?

— Нисколько.

— А Слуцкий записал четыре стихотворения».

У Слуцкого это «четыре» — без счёту:

Мы проходим — четыре шинелиИ четыре пары сапог.(«Мост нищих»)Идёт четвёртый день попойка.А почему четвёртый день?(«Как залпы оббивают небо...»)Не луну я видел, а луны.Плыли рядом четыре луны.(«Ресторан»)

И так далее.

Скорей всего, это число идёт отсюда:

А война — была.Четыре года.Долгая была война.(«Ордена теперь никто не носит...»)

Стих Слуцкого сильно обогатила переводческая практика. Верность рифме была подточена верлибром, дающим простор ассоциативному мышлению, монтажной ком

позиции, интонационной непривязанности к самому себе. Однако, наверное, вот в этой интонационной свободе Слуцкий увидел опасность. Рифма — самая верная подруга интонации. Его последняя рифма: сочинений — гений. Про Пушкина.

В этой связи есть причина сказать о высоком — и утаённом — стилизационном даре Слуцкого. Наиболее ярко Слуцкий показал умение передать чужую — родственную ему — стилистику в посвящённом Леониду Мартынову «Счастье».

Шёл и пелЧеловек. Совсем не торопился.Не расхвастался и не напился!Удержался всё же, утерпел.Просто — шёл и пел.

Похоже на Мартынова? Несомненно. Мартынов, будучи на четырнадцать лет старше Слуцкого, — другая, предшествующая Слуцкому эпоха русского стиха. Их близость — не случайность. Оба они — из той стойкой когорты поэтов, которая обеспечила русскому стиху непрерывность его развития и существования.

Есть у Слуцкого и нечто более выразительное и более упрятанное — прямая связь с Пастернаком. Она упрятана — при одновременной самоочевидности. «Блудный сын» — стихотворение Слуцкого, появившееся сначала в «Дне поэзии» 1956 года, а потом в книге «Память», задолго до пастернаковского скандала, но прямо откликнувшееся на живаговский цикл. Нет сомнения, Слуцкому были известны эти пастернаковские стихи ещё до частичного появления их в печати. Пастернак читал прозу и стихи из романа «Доктор Живаго» многим. Слуцкий и его друзья пребывали в состоянии вызова творчеству и личности Пастернака. «Блудный сын» не лишён тайного яда, очень скрытой полемики с самой фигурой блудного сына:

Вот он съел, сколько смог.Вот он в спальню прошёл,Спит на чистой постели.Ему — хорошо!

Нет ли тут некоторого намёка? Кто, собственно, этот блудный, но сытый сын времени? Ясно кто...

Автор продолжает:

И встаёт.И свой посох находит.И, ни с кем не прощаясь, уходит.

Интонация резко переменилась. Не латентная едкость, но печаль и понимание.

Слуцкий остаётся собой. Его непримиримость детерминирована гражданской позицией, её рациональной конструкцией. В глубине же сердца — опыт тысячелетий. Поскольку о «бессмертной душе» и «проживании в солнечной системе» он думал с первых стихов («Про очереди»), переводя эти категории в русло патриотики.

<p><strong>ЛУЧШЕ ВСЕГО</strong></p>

Когда Слуцкий тихо угасал у брата в Туле, накануне его окончательного ухода Бродский говорил в докладе на симпозиуме «Литература и война», посвящённом 40-летию окончания Второй мировой войны («Literature and War — а Symposium. The Soviet Union», «Times Literary Supplement», May 17, 1985):

Перейти на страницу:

Все книги серии Жизнь замечательных людей

Похожие книги