Термосёсов поцеловал кончики своих пальцев и добавил:
– Да, брат, уж это истинно: “Такая барыня не вздор в наш век болезненный и хилый”.
– Дана, послушай, пожалуйста, как он тебя хвалит, – взывал к жене Бизюкин. – Слышишь, Данушка, он от тебя без ума, а ты… чего ты так?..
Он посмотрел на жену повнимательнее и заметил, что она тупит вниз глаза и словно грибов в траве высматривает. Она теперь хотя была уж вовсе и не так расстроена, как минуту тому назад, но все-таки ее еще одолевало смущение. Заметив, однако, что на нее смотрят, она поправилась, поободрилась и хоть не смела взглянуть на Термосёсова, но все-таки отвечала мужу:
– Я ничего. Что ты на меня сочиняешь?
– А ничего, так и давай пить чай. Я бы с дороги охотно напился.
Бизюкин, Термосёсов и Данка отправились в дом с тем, чтобы заказать себе утренний чай, и хотели прихватить с собою Ахиллу и Омнепотенского, о которых им напомнил Термосёсов и которых тот же Термосёсов тщательно старался отыскивать по саду, но ни Ахиллы, ни Омнепотенского в саду не оказалось, и Бизюкин, заглянувши из калитки на улицу, увидел, что дьякон и учитель быстро подходят к повороту и притом идут так дружественно, как они, по их отношениям друг с другом, давно не ходили.
Ахилла все вел под руку сильно покачивавшегося Омнепотенского и даже поправил ему на голове своей рукой сбившуюся шапку.
Так он его бережно доставил домой и сдал его с рук на руки его удивленной матери, а сам отправился домой, сел у открытого окна и, разбудив свою услужающую Эсперансу, велел ей прикладывать себе на образовавшуюся опухоль на затылке медные пятаки. Пятаков уложилось целых пять штук.
– Вот оно! Ишь, какая выросла! – проговорил Ахилла.
– Даже и шесть, отец дьякон, уложатся, – отвечала Эсперанса.
– Ну вот! Даже и шесть!
– Ах, ты этакая чертова нацыя, – подумал, относясь к Термосёсову, дьякон. – Это ежели он с первого раза в первый день здесь такие лампопό нам закатывает, то что же из него будет, как он оглядится, да силу возьмет?
И Ахилла задумался.
Данка же помочила одеколоном виски и через полчаса взошла совсем свободная в зал и села поить чаем запоздавшего домой мужа и поспешного Термосёсова.
IX
Из всех наших старогородских знакомых на другой день проснулась в хорошем расположении духа одна почтмейстерша. Остальные все чувствовали себя не по себе после порохонцевского пира. Не говоря об Ахилле и Омнепотенском, которые, вспомнив о вчерашнем термосесовском лампопό, опять ложились в подушки, – все находились не в своих тарелках: городничий кропотался, что просто невозможно стало гостей позвать, что сейчас не веселье, а споры да вздоры про политику; городничиха упорно молчала; Дарьянов супился; Бизюкин был недоволен, что у него в доме Термосёсов; Борноволоков встал и, взглянув на Термосёсова, только спросил себя: “Господи! да когда же его возьмут? Когда же это кончится?” Он мысленно соображал, как пойдет, едва ли дойдет его письмо, – может быть, и не дойдет… Да если и дойдет письмо… сколько еще процедур – пока Термосёсову добудут место?.. Старый Кавкевич станет упираться, – ему уж надоели с определениями… Жена, конечно, поставит на своем; но сколько на все это пройдет времени! Сколько времени… А он тут, на моей шее…
Судья был в самом тяжелом состоянии.
Соснувшая на заре Данка встала тоже левой ногою и ни за что не решалась выходить в залу. Смелость ее, которую она кое-как собрала при приезде мужа, теперь опять совсем ее оставила.
Она упорно держалась своей спальни и других задних апартаментов, и хотя знала, что нужно же ей будет выйти, но ожидала, пока случай поможет ей сделать это как-нибудь случайно. С Термосёсовым же она вовсе бы не хотела встречаться или по крайней мере не хотела встречаться с ним с глазу на глаз. При воспоминании о Термосёсове лицо Данки покрывалось все сплошь ярким румянцем; она закусывала сердито губку, топала ножкой и вдруг, нетерпеливо плюнув, бросалась отчаянно в кресла и горько-прегорько плакала никому не зримыми слезами.
Она хотела бы переменить себе другое тело, как платье, и… это было невозможно! А к тому же она, вероятно, там, в беседке, потеряла большую материнскую бриллиантовую брошь, стоящую по меньшей мере шестьсот или семьсот рублей, но в беседке ее не нашли. Где же искать ее и как она могла выпасть?
Ей было жалко этой вещи, и это ей шло во спасение: сожаление об этих бриллиантах избавляло ее от страдания о другой более ценной погибшей драгоценности.