Несколько минут спустя они уже шли по улице Гейне, шли молча, под руку, как пара влюбленных. Затем свернули налево, на Таборштрассе. Было прохладно, но той прохладной свежестью первых весенних вечеров, которая уже не пронизывает до костей и в которой угадывается запах распускающихся фиалок и сиреневого цвета. В Гордвайле бродила тихая веселая надежда на что-то хоть и неопределенное, но невыразимо прекрасное. Ему верилось, что, несмотря на хлопотливую суету большого города, это плещется непроизвольно и в его душе — то общее предвосхищение свершения, которое разлито сейчас во всей весенней природе. И осознание сохраненной им, несмотря ни на что, способности ощущать движения природы наполнило его огромным счастьем. Глубинная связь между ним и природой, которой он обладал прежде, в родном местечке, и даже потом, в начале его жизни в столице, и которая с течением времени все больше и больше ослабевала, особенно за последний год, — связь эта, оказывается, еще не распалась вовсе, что, несомненно, указывает на присутствие в нем здорового начала, еще не угасшего под влиянием городской жизни. А значит, живы еще в нем молодость и свежесть, дающие силы для творчества. В этот миг Гордвайль ощутил всем своим существом, что предназначен для великих свершений, творческих находок, новых от начала и до конца, доселе скрытых от провидения человеческого духа. У него возникла настоятельная потребность рассказать кому-либо об этом чувстве, ощущении своего «я» во всей его полноте, но Тее невозможно было открыться. Такую исповедь, он точно знал, она бы встретила насмешливым хохотом. Когда он обнаружил впервые, с каким легкомыслием и пренебрежением относится Tea к этой стороне его личности, стороне, которую он считал самой главной, он очертил в своей душе некий круг, внутрь которого для Теи не было доступа. Она должна была оставаться снаружи. Этой своей стороной он скорее открылся бы, например, Лоти, чем собственной жене.
На Обереаугартенштрассе перед ними неожиданно вырос Френцль Гейдельбергер. Он широко осклабился им навстречу, по своему обыкновению, и преградил им путь.
— Хо-хо, какая неожиданная встреча! Я страшно рад! Вы ко мне носа не кажете, господин доктор! А высокочтимая фрау так и вообще ни разу не оказала нам чести! Нет, не могу упустить такую возможность! Нельзя от меня это требовать! Это значит обидеть нас, разве я не прав?! Вы тоже хороши, господин доктор! Я всегда говорю Густл: «Густл, — говорю, — что это приключилось между нами и господином доктором, что его больше не видно? Может, мы ему выказали недостаточно уважения? Или ты его чем-то обидела? Может, ты ему сделала что не так, что он больше и нос не кажет к нам на порог?» «Я? — говорит Густл. — Ничего не знаю! Господину доктору я не причинила никакого зла». И все же!
С того воскресенья в конце лета Гордвайль больше не появлялся у Гейдельбергеров. Воспоминание о давешнем происшествии между ним и Густл всплыло сейчас, вызвав тягостное чувство. Ему было немного стыдно перед Гейдельбергером и хотелось бы ускользнуть от него.
— Нет времени, любезнейший герр Гейдельбергер, — сказал Гордвайль и сразу пожалел об обращении «любезнейший», в котором словно была льстивость и попытка искупить какую-то вину. — Все заботы и волнения.
— Да у кого же есть время? Но было бы желание, я говорю, найдется и время, не правда ли, сударыня? Вот, например, сейчас, пока мы тут стоим и разговариваем, могли бы уже идти ко мне, если, конечно, у вас нет более важных планов! Вот только трамвай подойдет, и уже через десять минут будем у меня, можете мне поверить. Что, согласны?
Tea сказала:
— Сейчас уже поздно. Вот в другой раз — охотно. Но вы можете немного проводить нас. Мы идем в кафе, посидим там недолго.
— С удовольствием! Если вы, конечно, не передумаете!
Они двинулись с места, и Гейдельбергер продолжал говорить:
— Какой чудесный вечер! Настоящая весна! Днем ведь человек хуже животного. Всегда работа! У коровы и свиньи и то судьба лучше! Эти свой корм бесплатно получают, а человек должен вкалывать, как каторжный, чтобы заработать себе на жалкую корку хлеба. Нечестно получается, я всегда говорю. Не подумайте, я не большевик! Френцль Гейдельбергер не такой простофиля! Социал-демократ, если хотите, пожалуйста! «Соци» — да и еще раз да! Но большевик — нет! Этого нам не надо! Потому как что? Разве у большевиков не работают по восемь часов?! Так что же? Получается, что человек хуже скотины — и здесь, и в России, и в Америке — по всему миру! Никакой разницы!
Они поравнялись с пивной, и Гейдельбергер предложил им зайти внутрь. Потом, сказал, можно и в кафе отправиться. Tea согласилась, и они вошли.
— Сегодня, понятно, я угощаю, что будете пить? Хорошее карловицкое вино? Или, может, молодого вина?
Когда принесли вино, Гейдельбергер разлил его с нескрываемым удовольствием, и они чокнулись. Утирая рукой щетину усов после доброго глотка, он продолжил: